— Отлично.

— А по поводу гонорара… Десять процентов от суммы вас устроят?

— М-м-м, — неопределенно промычал Юрий, не справляясь с потоком информации.

— Фильм стоил десять миллионов долларов, — пояснил режиссер.

— Э-э…

— Ну хорошо, пятнадцать, но это предел.

— А-а…

— Семнадцать, — рубанул воздух режиссер. — Двадцать процентов аванса и остальное по завершении дела. — Он снова полез в кейс и выложил на стол довольно внушительную пачку долларов.

Гордеев уронил голову. Случайно, но этот жест был воспринят режиссером как полное согласие.

Он тут же извлек из кейса новую бумагу и подвинул к Гордееву. Это был договор.

— Тогда подпишите.

О, если бы это было возможно!

Гордеев тоскливо посмотрел на Локтева, а тот улыбнулся, снова нырнул рукой в свой кейс и достал бутылку.

— Это спирт, — сказал он. — Помните, как учил лечиться Воланд?

Через десять минут договор был подписан.

И вообще жизнь стала налаживаться.

Глава 3

…Он плачет как маленький ребенок, которого отшлепали. Громко, со слезами, со страхом и с надеждой оглядываясь по сторонам.

А я не плакал. Потому что если плакать, то они сразу увидят, заметят тебя и тоже начнут обижать.

А этот все продолжает плакать. Двое держат его за руки, двое за ноги, а один… Это больно, это очень больно, я знаю. Меня самого так таскали на двор три дня и в очередь по пять человек… по пять этих… ну внешне они похожи на людей, даже очень. Даже, наверное, они люди и есть. Но я не плакал, честно, совсем не плакал…

Я сижу в самом темном углу моей темницы, моей крепости, и стараюсь не обращать внимания. Стараюсь не видеть и не слышать. Потому что этого нельзя видеть, нельзя слышать, нельзя знать. Потому что это не происходит на самом деле. Просто этот мир дал какой-то сбой, разладился на какое-то время, Бог перестал следить за нами и отошел куда-то по своим делам. И все, как маленькие дети, принялись шалить. Оделись в какие-то страшные костюмы, стали играть в злых разбойников, хватать то, что не положено, делать то, что запрещено, бегать, где нельзя. Но это ничего, это пусть. Вот скоро Бог вернется и все опять станет на свои места. А пока главное — перетерпеть, не играть с ними в их игры. Потому что это нельзя, потому что за это обязательно накажут. И того, который ходит за дверью и смеется, накажут, и тех, которые держат за руки Женьку, и тех, которые его за ноги держат. Ему же больно, неужели они не слышат? А разве мама не учила, что никому никогда нельзя делать больно? Вот за это и накажут…

Кажется, перестал плакать. Вот сейчас его приведут сюда. Главное — не попасть под кинжал яркого солнечного света, который полоснет по полу, когда откроют дверь. Если попадешь — больно стеганут стальным тросом и будет потом долго болеть. У меня до сих пор болит нога. Вот тут, вот синий рубец. Это еще он заживает, а пару дней назад… Они всегда хлещут, если попадешь под луч солнца.

Гремит замок снаружи. Я быстро прыгаю в самый угол и прячусь за кучей соломы. Вот по стене полоснуло светом, вот он глухо упал на пол, и вот громыхнула щеколда снаружи. Теперь можно тихонько выбираться. Немножко полежать не шевелясь и тихонько выбираться…

— Суки, мрази, всех порву… Порву всех, мрази… Суки, с-суки…

Женька тихо лежит на полу, скрючившись, как будто он еще в маме, и скулит. Когда нам плохо, мы всегда вот так вот подожмем коленки и притворяемся, будто нас еще нет здесь. Как будто это все начнется только потом…

— Поесть не принес? — Я наконец выбираюсь из соломы.

Нас не кормили уже три дня. А может, тридцать. Тут у времени нет счета. Потому что Бог ушел и забрал время с собой.