У Вернигоры был такой вид, как будто у нее болел зуб, у полной шестидесятилетней Анны Афанасьевны, матери большого семейства, на лице было написано обычное выстраданное смирение, Веточкин ухмылялся как-то по-особенному – одними глазами из-за невозмутимых роговых очков, Лисниченко выглядел так, словно потерял близкого родственника, доктор Сидоркин сидел важно и сосредоточенно слушал, что еще изречет мэтр, фельдшер Боборыкин смотрел на мэтра, не иначе как замышляя убийство.
Однако репетиция шла своим ходом, доктора и фельдшера довольно успешно справились с первым куплетом и перешли дальше. Они в песне спросили, о чем же плакала дева над быстрой рекой, и сами же ответили на этот вопрос – мол, цыганка не нагадала ей ничего хорошего.
Одним словом, песня лилась, а песню прозой не передашь, ее слышать надо.
Вечная тема любви, выраженная в песне, кажется больше всего коснулась женщин коллектива, каждая вкладывала в нее долю своей мечты и страдания: у Вернигоры прошел зуб, она задумалась вдруг о том, когда же, наконец, явится ее суженый, и чувство подсказывало ей, что скоро, скоро, и было почему-то как-то сладко, жутко и страшно расставаться со своим девичеством, Анна Афанасьевна вся ушла с головой в свою судьбу – в душу неслышно входил тот, единственно любимый и потерянный навсегда, о котором она не хотела часто вспоминать, но и забыть не могла уже сорок лет, и бабья тоска одолевала. Каждая была сама в себе, и губы двигались сами собой. «О че-о-ом дева плачет? О че-о-ом дева плачет?..»
Спиркин пел, пел и неожиданно начал чувствовать прилив новых сил. Он чувствовал, как сникшие за дежурство легкие расправляются, утомленная грудь расширяется, кровь бежит быстрее, дышится легче и глубже. С каждой минутой голос все более креп и рос (дело в том, что в жизни ему петь как-то не приходилось, не считая уроков пения в детстве, а тут, впервые, Спиркин обнаружил его силу). Из обычного тенора он на глазах превращался в бас, все более упругий и плотный. Спиркин пробовал свой голос еще и еще, все смелее, и бас его догонял и мчался наперерез мощному гласу Сидоркина. «А ну я ему покажу, кто из нас Шаляпин!» – подумал азартно Спиркин, опьяненный внезапно открытым в себе вокальным могуществом, мгновениями ему казалось – еще усилие и распахнутся двери врачебной комнаты, двери подстанции и освобожденный звук рекою покатится по улицам родного городка, останавливая удивленных прохожих… Уже оглядывались на него, одни с удивлением, другие испуганно, никто не подозревал в нем, внешне тщедушном и невзрачном, такой силы голоса.
Напрасно Сидоркин тряс львиной гривой, выкатив глаза, – напрасно вздувались жилы столбовой шеи над расстегнутым воротом голубой рубахи, халат широко распахнулся до пояса, открыв побитый молью пуловер – молодой, трубный, нарождающийся глас мчался наперерез и рассекал его густой расползающийся бас надвое; Спиркину казалось: еще немного напрячься и Сидоркин будет посрамлен, в груди играло торжество. Весь удивленный и потрясенный хор словно отступил куда-то на второй план.
– Ма-ала-адой! – выдавал Спиркин, сгоряча позабыв обо всех уроках мэтра, оранжевые искры запрыгали перед глазами.
Но в этот момент их творческая дуэль была прервана. Дверь в комнату внезапно с треском распахнулась, и на пороге появился шофер Вася Сухов. Овчинный полушубок его был широко распахнут, так, что мех торчал клоками наружу, зимняя шапка с подвязанными сверху ушами съехала куда-то набок и на затылок, что придавало разбойную лихость коренастой фигуре, глаза блуждали, словно в поисках жертвы.