Незаконченный “эксперимент”, каким является повесть “Однажды любившие”, представляет безусловную ценность как уникальная область “тайного тайных” писателя, лаборатория творческого преображения собственного эпистолярия. Это и документ эстетики Платонова, во многом развивающий круг идей о новых литературных формах, являющихся “приёмниками жизни” (статья “Фабрика литературы”, 1926). Если в статье “приёмником жизни” названа записная книжка, то в “предисловии собравшего письма”, открывающем повесть “Однажды любившие”, – любовные письма. Здесь тот же, что и в “Фабрике литературы”, современный литературный контекст: опоязовская концепция литературной эволюции, лефовская “теория факта”, есенинские “письма”, диалог с Маяковским, продолжение полемики с В. Шкловским, теперь уже как автором повести в письмах “Zoo. Письма не о любви, или Третья Элоиза” (экземпляр книги имеется в библиотеке Платонова). И конечно, любимый Платоновым В. Розанов, узаконивший переписку в качестве новой жанровой формы в книгах 1913 года (“Литературные изгнанники” и “Письма А. С. Суворина к В. В. Розанову”).

В предисловии к повести прямо утверждается, что письма являются важнейшим документом жизни и одновременно эстетическим феноменом:

“По-моему, достаточно собрать письма людей и опубликовать их – и получится новая литература мирового значения. Литература, конечно, выходит из наблюдения людей. Но где больше их можно наблюдать, как не в их письмах?

Я всегда любил почту – это милое бюрократическое учреждение, с величайшей бережностью и тайной влекущее открытку с тремя словами привета через дикое сопротивление климата и пространства!” (“Однажды любившие”).

Данная установка наполнится сюжетным содержанием в романе “Чевенгур” (сцена чтения крестьянами любовных писем героев) и получит дальнейшее эстетико-теоретическое развитие в статье Платонова о крестьянских письмах[24]. Главный предмет эстетической рефлексии в предисловии к “Однажды любившим” составляет феномен любви и письма к женщине “о сущности любви” как определенной жанровой формы:

“В чем увлекательность и интерес любви для стороннего наблюдателя? В простом и недостаточно оцененном свойстве любви – искренности. <…>

Любовь – мера одаренности жизнью людей, но она, вопреки всему, в очень малой степени сексуальность. Любовь страшно проницательна, и любящие насквозь видят друг друга со всеми пороками и не жалуют один другого обожанием”.

Последнее утверждение читается как авторская ремарка к реальной переписке с женой, а далее идет отклик на любовные послания (письма) Есенина и Маяковского, утверждается, что “любовь совсем не собственничество” (а следовательно, и письма о любви), а “между любовью и жизнью” не только нерасторжимая связь, но, оказывается, пролегает “принципиальная разница”.

Одно из объяснений платоновского эксперимента с собственными письмами мы находим у филологов формальной школы, к идеям которой Платонов присматривался с 1924 года. В платоновском ироническом пассаже – “…Шекспир удовлетворительно писал бы и о слесарях, если бы был нашим современником” (статья “Фабрика литературы”, 1926) – угадывается концепция литературной эволюции, на которой настаивали формалисты. В понимании же генезиса литературы его расхождение с учителями-формалистами было фундаментальным. Формалисты настаивали на имманентности развития литературных форм, считали исчерпанным путь русского психологического романа и повести, а будущее русской литературы видели в развитии сюжета западного авантюрного романа, а с середины 1920-х годов – лефовской “теории факта”. Описанное в “Фабрике литературы” грандиозное сооружение по производству новой литературы и новых форм литературной жизни выстраивается Платоновым с использованием комплекса формалистских и лефовских идей и концепций новой литературы: “литературной эволюции”, “производственничества”, “теории факта”, “социального заказа”, монтажа и т. п. Получился гибрид, феерия иронии, сколь смешная, столь и угрюмая “фабрика литературы”; искусство, правда, на этой грандиозной постройке, еще не бывалой в мире литературы, почему-то оказалось на периферии, ибо, помимо “материала”, “монтажа” и других новаций, оно остается явлением жизни и ее органической потребностью: “Искусство, как потение живому телу, как движение ветру, органически присуще жизни”. В каскаде платоновских определений формализма примечательно его сравнение формализма с таким антиэстетическим явлением, как бюрократизм: “Изобретатель формализма – бюрократизма в литературе”