– Саша! Родной ты мой человек! – поборов одышку, кричал он, хлопая Пушкина по плечам и спине. – А что бы загодя-то, загодя-то сообщить! Только третьего дня вестовой письмецо твое доставил. А то бы мы бычка завалили!

– Пустяки, Василий Семенович, – не без слезы усмехнулся Пушкин. – Корочку хлеба да плошку воды, а более мне, опальному, и не положено!

– Не-по-ло-же-но?! – возопил Арестов, совершенно всерьез приняв пушкинский сарказм. – Это что еще за выдумки, не положено? Мы тут, брат ты мой, от начальства далеко, так не изволь беспокоиться, напоим и накормим так, что до постели без подмоги не дойдешь!

Вскоре, помывшись и испив целебной водицы, прославившей здешние места на всю Россию, Пушкин убедился в том, что Василий Семенович не шутил по поводу крепостной хлебосольности. Наевшегося, что называется, от пуза, его повели в экскурсию по всем кудук-халинским достопримечательностям. Показывали с гордостью все, что ни попадало на глаза, – и склад с провиантом, и лошадей с собаками, и чеченских девок, усердно занимавшихся ковроткачеством в особом сарае.

– Это как же? – изумился Пушкин, отлично знавший чеченские ревнивые обычаи обращения с женским полом. – Откуда вы разжились этими красавицами?

– А это, Саша, наше новое оружие, – с наслаждением пощипывая сивый ус, разъяснил Арестов. – В генералитете, вишь, изобрели – и тотчас нам секретный приказ: при каждой удобной оказии красть у чечни баб и девок.

– Так ведь они же… Для них же…

– Именно, брат! Позор несмываемый. Так через это мы и ожидаем, что в отчаянии чеченцы со дня на день с переговорами к нам придут, миру запросят. А мы им, вестимо, наши кондиции: соблюдите, мол, и живите со своими бабами покойно…

– Ну и дела! – поводил Пушкин носом, а глаза между тем скосил на примеченную им в толпе ткачих особливо хорошенькую чеченку.

День этот за всеми хлопотами и толпою новых впечатлений быстро завернул к закату. Как и бывает в горах, темнота спустилась незапно, так что Пушкин, отвлеченный к тому же довольно шумным пиршеством, сумерек и не приметил.

Все уж изрядно, по-русски говоря, назюзюкались, Хламидов откуда-то притащил гитару с гвардейским этаким бантом, и в свежем высокогорном воздухе звонко разлился романтический струнный перебор. Тут же поднял хмельную голову поручик Охлобыстин, слывший здешним Фаринелли, о чем Арестов горячо прошептал Пушкину на ухо, – и поверх струнного звона раскатился его волнующий тенор: «Ой, да не вечер, да не ве-ечер!»

– Пойдем, Саша, до ветру, – пробормотал Василий Семенович и подцепил Пушкина под локоток.

С хохотом и прибаутками помочились они с самого высокого бастиона. И тут Арестов неожиданно подтолкнул Пушкина в бок:

– А что, брат? По-прежнему ли ты охоч до женского полу?

– Не жалуюсь, Василий Семенович, – пробормотал тот. – Да к чему ты спрашиваешь?

– А к тому, брат, что давеча, я приметил, ты глаз-то на одну чеченочку положил.

– Да полно вам шутки шутить! – увернулся было в смущении Пушкин.

– Положил, положил! Не отпирайся! – настаивал Арестов и снова, хохотнув, подтолкнул его в бок. – Так ведь это можно устроить!

– Не совестно вам, Василий Семенович! За кого вы меня принимаете? Как могли вы хотя на минуту допустить, что честь моя мне позволит девушку силой взять, на правах, так сказать, победителя?

– Нет, это ты меня обижаешь, Александр Сергеевич! – насупился Арестов. – разве ж я говорил, силою?

– А то как же?

– А так… Я к тебе ее вызову. Ты у ней согласия испроси, как благородному человеку подобает. И уж если не согласится, пеняй, брат, на себя! Не такой уж ты, значит, гений русской словесности, как молва о тебе говорит.