Затем она достала свою «библию» – огромную книгу в кожаном переплете, набитую всяким бредом (читай: чертовщиной), и начала проповедовать. В основном Джуд.
Папа берет кусок пиццы с тарелки. С краев стекает сыр. Он смотрит на меня:
– Вот тебе как, Ноа? Стало полегче от того, что мы больше не питаемся бабушкиными овощами, тушенными в удаче?
Я молчу. Извини, Чарли. Я обожаю пиццу настолько, что, даже когда я ем пиццу, мне хочется пиццы, но я не встану на сторону отца, даже если бы там стоял Микеланджело. Мы с ним не особо ладим, хотя он склонен об этом забывать. А я не забываю. Когда я слышу его громкий голос, призывающий меня посмотреть с ним игру команды «Сан-Франциско Форти Найнерс», или какое-нибудь кино со взрывами, или послушать джаз, от которого меня наизнанку выворачивает, я открываю окно в своей комнате, выпрыгиваю и бегу в лес.
Иногда, когда дома никого нет, я захожу в его кабинет и ломаю карандаши. Один раз, после особо унизительного разговора, когда меня как в унитаз головой окунули, из серии «Ноа – сломанный зонтик», когда он сказал со смехом, что, если бы у меня не было такого близнеца, как Джуд, он бы не сомневался, что я появился вследствие партеногенеза (я посмотрел это слово в словаре: зачатие без отца), я пробрался в гараж и расцарапал его тачку ключом.
Когда я рисую людей, я иногда вижу их души, и поэтому мне известно следующее: у мамы на месте души огромный подсолнух, настолько большой, что остальные органы в теле едва умещаются. У нас с Джуд одна душа на двоих, и это дерево с горящими листьями. А у папы тарелка с червями, а не душа.
– Ты думаешь, бабушка не слышала, как ты только что обругал то, что она готовила? – говорит Джуд.
– Однозначно нет, – отвечает отец и пылесосом всасывает кусок пиццы. Губы сверкают от жира.
Джуд встает. Ее волосы похожи на огромные сосульки из света.
– Мне очень нравилось, как ты готовишь, бабушка, – объявляет она, подняв взгляд в потолок.
Мама сжимает ее руку и тоже обращается к потолку:
– И мне, Кассандра.
Джуд улыбается из самого сердца.
Папа подносит пистолет из пальцев к виску и стреляется.
Мама хмурится и выглядит из-за этого так, будто ей сто лет.
– Профессор, признай существование таинственного, – говорит она. Мама постоянно это ему повторяет, но раньше это звучало иначе. Как будто она открывала перед ним дверь, через которую можно пройти, а не захлопывала ее у него перед лицом.
– Профессор, я женился на таинственности, – он тоже отвечает как всегда, но это перестало звучать комплиментом.
Мы едим пиццу. Совершенно невесело. От родительских мыслей воздух чернеет. Я прислушиваюсь к тому, как я жую, и тут Джуд снова прижимается к моей ноге под столом. Я тоже жмусь к ней.
– А что бабушка передала? – лезет она в это напряжение с полной надежды улыбкой.
Папа смотрит на нее, и его взгляд смягчается. Она у него тоже любимица. А вот у мамы любимчика нет, и это значит, что это место можно захватить.
– Как я уже сказала, – продолжает она обычным голосом, хрипловатым, который звучит так, словно с тобой разговаривает пещера, – я сегодня днем проезжала мимо ШИКа, художественной школы, когда в машине образовалась бабушка, чтобы подсказать, что просто необходимо вам обоим. – Мама качает головой, облака на ее лице рассеиваются, и она снова выглядит на свой возраст. – И она оказалась настолько права. Невероятно, что мне самой в голову это не приходило. Я часто вспоминаю одну цитату Пикассо: «Каждый ребенок – художник. Задача в том, чтобы не перестать им быть, когда повзрослеешь». – У нее на лице такое безумное выражение, какое бывает в музеях, когда кажется, что она сейчас украдет картину. – Но это, это просто редчайшая возможность, ребята. Я не хочу, чтобы ваш дух оказался сломлен, как… – Она не заканчивает фразу, проводит рукой по волосам, а они у нее черные и разметавшиеся словно после бомбежки, как и у меня, и поворачивается к папе: – Бенджамин, я действительно этого хочу. Я понимаю, что это будет дорого, но это такая возможно…