В этой полудреме мы, инертные, флегматичные и подавленные, просуществовали до лета 39 года, когда пришли гитлеровцы и объявили, что если мы захотим, то можем присоединиться к Рейху и покинуть Италию. Они назвали это «великой возможностью». В деревне сразу началось празднование. Люди на улице ликовали, дети, ничего не понимая, водили хороводы, молодежь обнималась и готовилась уезжать, а мужчины оскорбляли карабинеров на немецком. Карабинеры молчали, держась за дубинки и склонив головы. Так хотел Муссолини.
В тот день Эрих остался дома, курил, не проронив ни слова, даже со мной. Когда в дверь постучал Лоренц и позвал его в таверну праздновать, Эрих не пошел. Лоренц вернулся поздно ночью пьяным и хотел поговорить с ним, но тот давно уже спал. Я была в ночнушке и, услышав стук, накинула на плечи одеяло, прежде чем открыть ему дверь. Он оттолкнул меня, не поздоровавшись, прошел в комнату, держась за стены, сел рядом с кроватью и сказал:
– Рано или поздно я уеду, у меня нигде нет корней. Но если для тебя это место что-то значит, если ты чувствуешь, что это твои улицы и твои горы, не бойся остаться.
И он обнял его за голову.
К концу года в деревне началась суматоха. Все только и говорили о переезде, представляя, куда фюрер отправит их и что даст взамен того, что они оставят здесь. Какие дома, в какой зоне Рейха, сколько голов скота, сколько земли. Насколько нужно было быть измученными фашизмом, чтобы верить в эти сказки. Тех немногих, кто, как мы, решал остаться, нещадно оскорбляли. Нас называли шпионами, предателями. Внезапно люди, которых я знала с детства, перестали здороваться со мной или плевали на землю, проходя мимо. Женщины, которые всегда ходили к реке вместе, теперь разделились на две группы: те, кто уезжал, и те, кто оставался, и они стирали белье в разных местах. Разговоры о войне грели души. Из униженных и оскорбленных за несколько лет мы могли превратиться во властелинов мира.
Я спросила Майю:
– Ты уедешь?
– Я хотела бы уехать из Курона, но не так.
– Я больше не понимаю, что правильно, а что нет, – призналась я.
– Семья Барбары уедет, – сказала она, глядя в сторону. – Они хотят переехать в Германию.
Какое странное чувство вызвало у меня имя Барбары. Мне казалось, что прошли тысячелетия с тех пор, как мы были подругами, учили итальянский на берегу озера и вместе смеялись в траве. Я отвыкла слышать ее имя. Это была моя тайная боль, о которой я не говорила никому. Даже самой себе.
На противоположных сторонах площади установили информационные столы. Рядом с колокольней были нацисты, а рядом с лавкой сапожника – итальянцы. Прохожим раздавали листовки. Нацисты говорили, что нужно быть осторожными: итальянцы отправят нас на Сицилию или в Африку, где люди мрут как мухи. Итальянцы вторили им: «Немцы отправят вас в Галицию, в Судеты, а то и еще дальше на восток. Все закончится тем, что вы будете сражаться за них где-то во льдах».
Кто-то бросал камни нам в окна, которые мы держали теперь закрытыми даже днем. Помню темноту в доме и свой нос, просунутый между ставнями.
Однажды утром несколько парней напали на Михаэля и избили его, потому что он был сыном тех, кто остается. Я нашла его на земле во дворе. Одежда и волосы были испачканы, во рту – застывшая кровь. Больше я тебя в школу не пускала. Я возила тебя с собой в мастерскую на велосипеде и ни на секунду не упускала из вида.
– Я тебе устрою школу дома, – говорила я, чтобы успокоить тебя.
Ты негодовала, обвиняя меня в излишней опеке. Настаивала, что в школе никто бы тебя и пальцем не тронул, потому что все тебя уважают. В лавке ты постоянно спрашивала: