С подходом гитлеровских войск к Москве моя героическая мать опять, на этот раз уже с четырьмя детьми, меняет место жительство – её отправили в эвакуацию.

Это странное слово вошло в моё детство с большой буквы – Эвакуация. Собственно говоря, эвакуацией было просто возвращение матери в Поим, где мои сёстры и брат работали на колхозных полях за голодный паёк. В поисках дополнительного их подкорма моя мать обходила окрестные деревни и сёла с ручной швейной машинкой за плечами, подрабатывая в роли портнихи – янихи[4].

Истинный героизм этой женщины я оценил много позже – из пьяных рассказов моей тетки Мани:

– Мать твоя ради куска хлеба исхаживала многие вёрсты по расквашенным весенним раздопольем дорогам, иногда по пояс в ледяной воде.

Все вышесказанное – сведения из устной семейной хроники. А моё самосознание начинается с обрывочных картинок:

– в бревенчатом доме у большой русской печи мать вручает мне тарелку с блинами, которые я несу в горницу сидящему на табуретке плачущему сморщенному старичку – моему деду;

– холодный стальной тамбур железнодорожного вагона – возвращение из эвакуации;

– дымящая двухконфорочная плита-голландка в большой, на три семьи, комнате барака «Мосжилстроя» – Москва (!);

– огни салюта и круговерть прожекторов в тёмном небе – Победа (!);

– появление в дверном проёме комнаты ладного и выбритого мужчины в гимнастёрке и шинелью в руках – возвращение отца с войны.

Древнее село Кожухово, стоящее на высоком берегу Москва-реки, было набито различных ведомств бараками и их многонациональными обитателями – русскими, цыганами, евреями… Наш барачный быт более всего был сходен с описанием поэта-песенника[5] Владимира Высоцкого: «… система коридорная – на 38 комнаток всего одна уборная».

И мне ничего лучшего не добавить к песенным стихам Высоцкого про наших идолов того времени – «воров в законе», про «толковища до кровянки», про то, что наши коридоры закончились «стенками» для некоторых их обитателей. Здесь прошли все мои школьные годы – с первыми, вымученными во время классных уроков, стихами, с воспитательным увлечением театром, с первыми жаркими поцелуями.

Любке Хейман я не посвящал и не читал своих ужасных стихов – они почему-то доставались Лидии Кисиной, отличнице – комсомолке – конькобежке и правильной во всех отношениях девочке с плоскими грудью и задом и кривоватыми ногами.

У смуглолицей Любки была головка Кармен, большой улыбчивый рот с морщинками коричневой выкладки губ, горячие пиалообразные груди и обжигающие бедра. В то пору официально благословлялись только бальные танцы, но наши бедра нашли друг друга в танго и фокстроте в пыльных кожуховских дворах, куда эти возбуждающие мелодии свободно изливались из выставленных в окна радиол. После этих уличных танцев мы застревали с Любкой в каком-нибудь тёмном закоулке, где целовались часами.



Наша страсть протекала вполне невинно – кроме неограниченного числа поцелуев, мне разрешалось не слишком сильно тискать Любкины груди, ниже пояса руки не допускались. К её бедрам можно было только прижиматься. Таков был регламент тогдашнего возраста. Однако и того вполне хватало для обоюдного ухода в неземное блаженство, когда вся кровь убегала в междуножья, где моя непочатая плоть непрерывно пульсировала и мокрила мне трусики, а мои скромные тестикулы к концу нашего свидания превращались в свинцовой тяжести болезненные яйца.

Так непочатым я и закончил школу. Наши бараки пошли на слом, и мы получили сказочную комнату в коммунальной квартире нового большого дома по Университетскому проспекту, на Ленинских горах. Туалет, ванная с горячей водой, мусоропровод – это же почти коммунизм, который и сам, по словам Никиты Сергеевича Хрущёва, был вот-вот на подходе!