Но знаешь что, Циля, я не то чтобы сразу, но подумал, что я не поеду. И даже не говори мне за такие глупости! Зачем мне ехать, откуда я всегда хотел вернуться и жить? И зачем мне этот их Израиль? Нет, я не против, пусть едут кому надо, и слава богу, что такое есть, пусть будут всегда здоровы и счастливы. Но ты? Как же я оставлю тебя, Циля?

Залман Израилевич тяжело поднялся со скамейки, провел ладонью по фотографии седой женщины на мраморном памятнике, улыбнулся и, повернувшись, не спеша побрел по заросшей травой тропинке старого кладбища.

Придя домой, он налил чаю и сказал суетящейся над большим серым чемоданом Беллочке:

– Ты знаешь что, Белла, я имею тебе сказать за одну вещь.

– Что? – удивленно вскинула брови Беллочка, в последнее время папа не часто разговаривал, а уж тем более хотел сказать за какую-то вещь.

– За одну вещь, – повторил Залман Израилевич.

– И что за вещь, папа? Только не надо трагедий! Можно подумать, вы не можете жить без этой ширмы! Там вам будут столько ширм, сколько захочете, папа…

– Нет, Белла, я хотел тебе сказать за другую вещь. Я хотел тебе сказать, что я не хочу ехать.

– В смысле – не хочу ехать?

– В том смысле, что ехайте, Белла, без меня. Я не поеду.

– Это как это не поеду? Да что ты говоришь, папа, ты меня хочешь убить при жизни, чтобы я умерла? Перестань говорить за такие вещи! Как это не поеду? А как же мы? Как Лева, как Леночка? Как это не поеду, папа?

Залман Израилевич сделал последний глоток чая из чашки, встал со стула и ушел в комнату. В комнате оставалось еще непроданное коричневое велюровое кресло. За дверью продолжала причитать Беллочка, но Залман Израилевич опустился в кресло и умер. Залман Израилевич решил-таки никуда не ехать.

Бейгеле

Фирочка была очень удивлена. Надо же такому случиться! Не то чтобы она была против доктора Шулькина, таки очень не против доктора Шулькина, но чтобы такой видный мужчина и медицинский работник стал приходить к ней на чай и вздыхать под ее портретом, это было крайне удивительно!

Что же тут удивительного, спросите вы? Так я вам скажу, что здесь удивительного, а вы себе думайте, что хочите.

Фирочке тридцать три года, она работает буфетчицей на железнодорожной станции и имеет лишний вес.

Тридцать три года, конечно, еще не повод просить у государства пенсию, но дамы в тридцать три года в нашем городе уже давно имеют семью, детей и маленькую собачку!

А Фирочка не то чтобы отчаялась, но, присутствуя на свадьбах, даже не поднимала свой обширный, как украинские степи, зад, чтобы поймать букет невесты.

– Ай, я вас умоляю, и шо мне этот букет? Я слишком шикарная дама для этого города, чтобы местные оборванцы выстроились в очередь за таким счастьем!

Так говорила Фирочка и откусывала от заварного пирожного.

Доктор Шулькин тоже был не женат. Но мужчина в тридцать девять – это вам не дама в тридцать три. За рукой и сердцем доктора стояла такая очередь, какая не выстраивалась за румынскими сапогами, когда их однажды привезли в местный магазин.

Даже Розочка Шейнман, женщина восточных форм и томного взгляда, мечтала о докторе, как не мечтала о сервизе «Мадонна» и хрустале в своем серванте.

– Этот доктор – не доктор, а молодой Иосиф Кобзон! Это же можно умереть, какой красавец! Дайте мне этого доктора, и я создам с ним советскую семью со всеми последствиями!

Но доктор ей не давался, теряясь от напора Розочкиных форм. Завидя ее на улице, он поспешно ретировался, галопируя к автобусной остановке, делая вид, что опаздывает на остановившийся Пазик.

Однажды он даже уехал в совершенно другой район города, откуда возвращался поздно вечером под дождем. Но все же это было лучше, чем пасть от кавалерийской атаки несгибаемой Розочки Шейнман.