А дома встретили меня дядя Владик и Тетя Тася и, ничего не говоря, повели в свою комнатку. А там, рядом с их широкой кроватью, стояла бельевая корзина на колесиках, и в ней два белых свертка. Один из них вдруг зашевелился и запищал. И мне сказали, что не корзина это, а детская коляска, а в ней две мои сестрички, ужасно похожие друг на друга, Ирочка и Леночка. Мне позволяли с ними гулять по нашему двору, и я катала коляску по всем тропинкам, что были меж сосен. Сестренки мои хорошо росли и уже пытались садиться. И были очень красивые: глазки голубенькие, бровки почти черные, щечки розовые, ротики, носики – все такое, будто у царевен. «Скоро на ножки поднимутся, ходить начнут», – говорили няня и Бабушка. Я, однако, их на ножках уже не видела: их отвезли в Калугу. Тетя Тася уехала тоже, а дядя Владик в Калугу часто ездил, но жил в Покровском-Стрешневе, потому что учился в аспирантуре. А потом началась война…
Эля с мамой в Покровском-Стрешневе, 1940 г.
Дядя Владик, начало 1941 г.
Владислав Иосифович Филипович, ноябрь 1941 г. (перед отправкой на фронт)
Тетя Тася, 1945 г.
Романтика «Войны-метелицы» и мрак подлинной войны-убийцы
Дома и в детском саду я легко говорила, будто и не было никогда этого заикания, и постоянно что-то сама себе напевала. Эта привычка осталась на всю жизнь, и когда меня спрашивают, что пою, я обычно не могу ответить: сама не знаю, все происходит «на автомате». В садике была заводилой и запевалой. Особенно любила песни военные. Мы, ребята, очень любили играть в войну. Взрослые, помню, тогда много о войне говорили – как о большой беде, которая на нас надвигается. А мы совсем этого не чувствовали, мы нетерпеливо ее ждали:
лихо пели мы очень популярную тогда «военную» песенку… Даже когда война началась и стали бомбить наше Покровское-Стрешнево, страха не было. А только ужасно все было интересно: прожектора, молодежь на крышах домов (ловили зажигательные бомбы), бомбоубежище вместо скучного засыпания в коечке… И только потом, в августе 1941 года, когда поезд, на котором нас с Бабушкой приехавшая из экспедиции мама везла подальше от войны, под Сталинград, стали бомбить налетевшие вдруг тяжело ухающие самолеты, только тогда я впервые испугалась… Всем велели покинуть вагоны. Кто-то и меня вынес. И вдруг сквозь уханье и вой – истошный крик моей мамы: «Эля, ложи-ись!!!» А куда? Передо мной вдоль железнодорожного полотна была неглубокая канава, и в ней характерные желто-бурые кучки… И тут страшный треск. Бомба разорвалась совсем рядом, и кто-то уже громко стонал, а я лежала, кем-то пригнутая к самой канавке, носом прямо в одну из вонючих кучек… Стало страшно выворачивать… И в голове вдруг пронеслось: вот она какая гадкая – настоящая война… И по сей день осталось во мне это чувство глубокого отвращения к войне – как к какому-то крайне позорному и недостойному Человека действу…
Под Сталинградом
В Соколовке, под Сталинградом, вовсю светило солнце, в ярко-голубом августовском небе крикливо хлопотали птицы… На песчаной дороге, ведшей с косогора от бахчей в деревню, скрипели запряженные огромными серыми волами ребристые арбы, груженые тыквами, дынями, арбузами…
В Соколовке всего тридцать дворов, не считая сельсовета и школы, двух кирпично-дощатых домов казенного вида, которые как бы вышли погулять через речку за деревню, чтобы полюбоваться на нее со стороны. Избы все срублены из тщательно пригнанных бревен, в каждой избе – русская печь с лежанкой…
В течение всего времени проживания в Соколовке, в голоде, холоде и недетских заботах, вытопленная русская печка была отрадой и утешительницей. Тепло ее приглушало настырные позывы голода, убаюкивало в липком забытьи, уносило в зыбкий туман грез и мечтаний, туда, где сладко пахло наваристыми щами и где ломтями резали запашистый хлеб…