чуть было не разлетелсё вдребезгиё, – мы почти к каждому слову прибавляли букву “ё”, нам казалось это очень забавным, – ты виделё, онё всё-таки не разбилсё-ё-ё», – а на глаза с испугу наворачивались слёзы. (5-й день) В качестве воспитательных мер мать читала нам нравоучения и даже могла отвесить пощёчину, а когда наш детский цинизм окончательно выводил её из себя, она снимала с ноги домашнюю туфлю и бегала с ней в руках за нами по дому, пытаясь нас отлупить. Иногда по вечерам, перед тем как родители уезжали на бал, мы упрашивали её подойти к нашим кроватям и заворожённо рассматривали её наряды, которые мне лично казались умопомрачительными. Мари от нас ушла. Я долгое время считал её своей матерью и лишь одной ей позволял нянчиться со мной. Чтобы вывести меня из этого заблуждения, той, которая произвела меня на свет, потребовалось объяснить мне, что именно ей я был обязан жизнью. Это откровение вызвало у меня недоуменную реакцию: «Почему же ты не сказала мне об этом раньше?» Теперь новой служанке Эмме было поручено провожать нас в начальную школу, в которую я только тогда, в возрасте девяти с половиной лет, начал ходить, а также водить нас гулять – времяпровождение, которое мы ненавидели всей душой. Однако с этой гувернанткой прогулки стали вызывать у нас меньше недовольства, коль скоро она давала каждому из нас по пять сантимов в обмен на обещание никому не рассказывать о её любовнике, с которым она каждый раз встречалась, и который исправно гулял вместе с нами. Мы же в свою очередь не упускали такой возможности и частенько шантажировали её, угрожая донести родителям. Под напором угроз она сдавалась и доплачивала нам ещё по пять или даже по десять сантимов – деньги для нас баснословные, особенно в сравнении с тем, сколько давали нам на карманные расходы родители: Отто получал двадцать сантимов в неделю, а я десять. Первым увлечением Эммы был садовник: её ровесник, высокий, темноволосый, кудрявый и на редкость сильный. Именно он первым открыл для меня всю красоту силы, которой я так искренне восхищался. Просто ходить рядом с ним было для меня уже ни с чем не сравнимой радостью. Я до сих пор помню, как мы ездили за город и он воровал орехи или укладывал на обе лопатки не пойми откуда взявшегося жандарма с такой ловкостью, что тот от неожиданности даже и не пытался сопротивляться. Иногда жандармов оказывалось двое или трое, и тогда он играючи отбрасывал их по сторонам, ждал, когда они поднимутся на ноги, и тут же снова валил их на землю, приводя несчастных в полное замешательство. Пожалуй, больше всего я любил щупать его бицепсы, чувствуя, как лихо перекатываются упругие шарики мышц у меня под рукой. Мне известно, что он сидел в тюрьме, но я не думаю, что преступления его были чем-то уж совсем из ряда вон – скорее всего, его осудили за какую-нибудь драку. В саду – он работал на моего отца – он подсаживал нас на верхушку лестницы, поднимал её и раскачивал одной рукой. Потом Эмма стала приводить австрийца, который нашёл для нас куда более опасное развлечение. Мы ходили в поле и играли в жмурки. Когда наступала его очередь завязывать глаза, он повторял правила игры, согласно которым нам запрещалось выходить за пределы прямоугольной площадки, условно ограниченной фруктовыми деревьями, и бросался за нами вдогонку, что есть силы размахивая жуткой дубинкой. Я до сих пор удивляюсь, как это он нас только не прибил, и вспоминаю, с каким звериным выражением лица он за нами бегал. Несмотря ни на что, эта игра была нам по душе, в сущности, как раз из-за чувства ужаса, которое нам так нравилось. Затем появился следующий кавалер. Этот за всё время не сказал ни слова, но зато разрешал нам часами напролёт бесплатно кататься на американских горках, которые тогда временно установили на площади Тюннель и которые он обслуживал.