Задирая вверх подборок, я работал руками из последних сил. Но уверенных движений у меня почему-то не получалось. Все силы забирал какой-то неведомый доселе страх. И еще все это время меня угнетал один и тот же вопрос: «Почему я? Почему так глупо? Почему именно сейчас, когда я так нужен жене и детям»? Этот страх и эта обида лишали меня сил. Я понимал, что должен успокоиться, должен найти нечто рациональное в данный момент и не мог сосредоточиться, не мог найти в себе силы стать спокойным и рассудительным. Не знал, как это сделать. Я видел перед собой ворох брызг, безразличное небо над головой, перевернутый кверху дном ботник и темный берег вдали, который почему-то не приближался. И это больше всего пугало. «Нет! Нет… Я не могу сейчас утонуть! – говорил я с сам себе. – Я выплыву. Пусть не здесь – дальше. Но всё равно выплыву! Должен выплыть! Ведь я не чувствую холода. Холод меня не сковал. Меня сковал страх. А страх – это грех. С грехом надо бороться. С грехом надо бороться из последних сил… Надо! Надо! Надо перебороть страх, грех, отчаянье, тьму немой вечности. Всё надо перебороть. И тогда я выплыву. Я обязательно выплыву. Я должен это сделать».
В общем, как я добрался до берега, сейчас я представляю с трудом. Помню только, что больше всего в последние секунды перед выходом на такой, казалось бы, близкий сухой берег меня угнетал вовсе не холод, меня угнетало кое-то роковое, опустошающее бессилие. Я знал, что мне нужно встать с влажной травы и дойти до своей тёплой будки каких-то тридцать – сорок метров, чтобы переодеться, чтобы выпить горячего чаю, но не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Я, кажется, толком не понимал, что со мной происходит. Вечность, только что смыкавшая надо мной свои черные крылья, кажется, отступила. Она оставила мне шанс, а я лежу без движений, без сил на отмели рядом с берегом и не могу подняться…
Опомнился я оттого, что Мара облизывала мое лицо. Я открыл глаза. Всё кругом было залито ослепительным солнечным светом, всё млело от майской жары. Где-то рядом со мной гудели на солнцепеке пчелы, порхали невесомые бабочки, беззаботно пели птицы, а мне было холодно. Ужасно холодно и одиноко. Я удивился, что всё ещё лежу на влажной траве в мокрой одежде.
Кое-как я поднялся с земли и побрел к своей будке. Там переоделся, подкинул охапку дров в железную печь, где все ещё тлели угли. Сел на тёплый топчан возле печи, выпил горячего чаю и только после этого почувствовал, что ко мне возвращаются силы. Я жив. Я вижу, слышу, осязаю. Мои руки и ноги шевелятся, как раньше, но где-то там, в душе, я, кажется, стал другим. Я сделался старше, трезвее и расчетливее. Я совершенно лишился юношеского безрассудства…
Мой термос скоро опустел. Я поставил на печь старый железный чайник, бросил в него пару веток брусничника, горсть ягод шиповника, пучок свежей крапивы, дождался, когда это всё закипит, и, укрывшись ватным одеялом, пил горьковатый отвар из трав до самого вечера. Потел, иногда засыпал, просыпался и снова пил, и к окончанию рабочего дня почувствовал себя совершенно здоровым человеком. У меня, кажется, не было даже насморка. Только рыбачить мне больше не хотелось.
И тут я вспомнил, что на середине протоки, которую я пробовал пересечь вместе с лосем, с прошлого года лежит огромное мертвое дерево с оголившимися от коры, белыми, похожими на ребра древнего животного ветвями. Скорее всего, сильным теченьем меня затащило на крону этого дерева. А всё остальное – это всего лишь роковое стечение обстоятельств…
Когда поздним вечером в тот день я пришел к лодке, чтобы отправиться домой, мужики меня не узнали. Я им показался каким-то другим. Старше своих лет, что ли. А Михаил Иванович огорошил меня, сказав, что в моем лице появилось что-то от ликов святых…