Однажды мы смотрели кино, а бабушка варила наш любимый суп, праздничный, с лапшичкой и фрикадельками. Она крикнула из кухни:

– Мойте руки и идите есть!

Меня дважды звать не надо (тем более что еды всегда было мало), я побежала мыть руки, а точнее – быстро сполоснула их, вытерла о себя (зачем же пачкать мягкое, белое полотенчико?) и юркнула в кухню.

Сестра досматривала кино. Она сидела на ковре, поджав ноги под попу, и кажется, даже не услышала слов бабушки. Шел сериал про красивых, но глупых людей, которые сто пятьдесят серий мусолили проблемы, которые двенадцатилетняя я могла решить в два счета. Ну так мне тогда казалось. (Как они не понимали, что эта мерзкая Паола Линьярес во всем виновата?!)

Я уже доедала суп, когда бабушка выглянула из кухни:

– Наташа, почему я вынуждена повторять?

Бабушка Маша никогда не кричала на нас. Она была уравновешенная и воспитанная, потому что родилась в Ленинграде, а не в Заводске. Еще она рисовала себе очень ровные брови-дуги. Мне казалось почему-то, что секрет ее спокойствия в них. Они делают лицо, как колонны делают здание. Когда твое лицо как здание с колоннами, ты не можешь кричать «А ну-ка быстро!» или «Ты что, глухая?»

Сестра встала с ковра и поплелась в ванную. От долгого сидения у нее аж ноги заплетались.

Я услышала звук льющейся воды, а через несколько секунд – крик, как в тот раз, когда я пыталась отобрать у нее куклу, или как в тот, когда она пыталась отрезать кусок хлеба и попала по пальцу, или когда побежала за котом и упала. В общем, ее обычный крик, к которому я привыкла.

Она вылетела в коридор – а я влетела в него из кухни ей навстречу.

– Там… там…

Я заглянула в ванную.

– Все в порядке там. Чего кричишь?

– Там… в зеркале… лицо… страшное…

– Ничего там нет! Ну… не бойся! – Я обняла ее. – Пошли, на кухне руки домоешь!

Она дрожала как под током:

– Я смотрю, а оно там… белое…

– Ничего там нет! Бабушка будет сердиться, если не успокоишься! Пошли есть!

Я отвела сестру на кухню, где бабушка строго-вопросительно посмотрела на нас, но я пояснила:

– Она маленькая. Испугалась отражения в зеркале. Когда снизу вверх смотришь, такое бывает…

Сестра помешала ложкой суп. Есть не хотелось. Какая еда, когда только что чуть не умерла от страха!

Бабушка, поджав губы, покачала головой.

Не выдержав ее осуждающего взгляда (для бабушки, пережившей страшный голод, еда была священна; чопорная баб Маша после обеда аккуратно сметала со стола в пригоршню крошки и отправляла в рот странным вороватым движением), сестра зачерпнула супа и поднесла ложку к губам. Волшебный запах оживил ее аппетит: она шмыгнула носом, а потом втянула в себя суп, громко хлюпнув. Баб Маша покачала головой, но ничего не сказала.

Я никогда не рассказывала сестре, что тоже видела его. Лицо. Тогда, заглянув в ванную, я увидела его в зеркале. Оно висело в пустоте темного дымного зазеркалья. Белое лицо-кукиш. Вроде того, что в телике жило когда-то, но – живое, не какой-то слепок. Белоглазое, но видящее. Оно существовало.

Я не хотела, чтоб сестра боялась. Я должна была бояться за двоих – я старше и умею бояться молча, это как не ежиться, когда бирка с одежды тебе спину колет: сначала мучишься, а потом привыкаешь.

Спустя много лет бабушка Маша заболела, и я стала жить с ней. Отчаяние убивало ее душу, а тело рушилось от старости. Никакие колонны не удержат обваливающуюся крышу. Но я жила с ней, следила, чтобы она не забывала выключить газ и не ушла из этого мира в компании со всеми остальными жильцами дома.

И пока я жила с ней, я боялась Лица и не поднимала глаз на зеркало в ванной. Я знала, что оно там. Я видела его перед собой в воображении: мертвая жизнь – таким оно было. Я бы предпочла видеть живую смерть, но выбирать не приходилось.