– Не знаю точно, но очень много.

Лучше оставить его в неопределенности. Это было хорошее начало, а теперь нужно нанести решающий удар. Поэтому я подвел его к стеклянной витрине. Он замер, а потом воскликнул: вот черт, что это?

– Кинжал кайкен, самурайский, – гордо ответил Адриа.

Бернат открыл дверцу витрины – я нервничал и посматривал на дверь кабинета, – взял кинжал (такой же самурайский кайкен, как и в нашем магазине), заинтригованный, подошел к окну, чтобы рассмотреть его получше, и вытащил из ножен.

– Осторожно! – сказал я таинственным голосом – мне показалось, что он недостаточно впечатлен.

– Что значит «самурайский кинжал кайкен»?

– Это кинжал, которым японские женщины-самураи совершали самоубийство. – И повторил, понизив голос: – Орудие самоубийства!

– А зачем они убивали себя? – без всякого удивления, без сочувствия, как-то тупо спросил Бернат.

– Ну… – Я напряг воображение. – Если дела складывались не очень хорошо, чтобы покончить со всем.

И добавил, чтобы подвести черту:

– Эпоха Эдо, шестнадцатый век.

– Ух ты!

Он внимательно рассматривал кинжал, наверное представляя самоубийство японских женщин-самураев. Адриа забрал у него кайкен, вернул в ножны и, стараясь не шуметь, положил обратно в витрину. Тихо закрыл дверцу. Теперь он понял, что должен все-таки сразить друга наповал. До этого момента мальчик колебался, но сейчас принял решение: нужно заставить Берната забыть о сдержанности, заставить того выпустить наружу настоящие эмоции. Адриа приложил палец к губам, призывая к абсолютной тишине, включил свет в углу и начал вращать ручку сейфа: шестерка единица пятерка четверка двойка восьмерка. Отец никогда не закрывал его ключом, только на кодовый замок. Итак, я открыл тайную комнату сокровищницы Тутанхамона. Несколько связок древних бумаг, две закрытые коробочки, куча папок с документами, три пачки ассигнаций в углу и на верхней полочке скрипичный футляр с размытым пятном на крышке. Я вынул его не дыша. Затем открыл футляр, и перед нами возникла сияющая Сториони. Сияющая ярче обычного. Я перенес ее ближе к свету и показал Бернату на прорезь эфы.

– Читай, что там написано! – скомандовал я.

– Laurentius Storioni Cremonensis me fecit. – Он поднял голову, зачарованный. – Что это значит?

– Прочти до конца, – проворчал я, еле сдерживаясь.

Бернат снова начал вглядываться в полумрак скрипичного нутра. Я повернул скрипку так, чтобы было легче увидеть цифры: один семь шесть четыре.

– Тысяча семьсот шестьдесят четвертый, – не выдержал Адриа.

– Вот это да! Дай сыграть на ней что-нибудь. Чтобы услышать, как она звучит.

– Ну да. И отец сошлет нас на галеры. Ты можешь только прикоснуться к ней.

– Почему?

– Самый ценный предмет в доме, понял?

– Даже больше, чем желтые цветы… не помню как его?

– Больше. Гораздо больше.

Бернат дотронулся до скрипки пальцем, а потом, вопреки запрету, щипнул струну «ре». Она пропела нежно, мягко.

– Звучит низковато.

– У тебя абсолютный слух, что ли?

– Что?

– Откуда ты знаешь, что она звучит ниже, чем нужно?

– Потому что ре должно звучать чуть выше, самую чуточку.

– Черт, как же я тебе завидую! – Сегодняшний вечер должен был поразить Берната, а вышло наоборот.

– Почему?

– Потому что у тебя абсолютный слух.

– Что ты хочешь сказать?

– Ладно, об этом потом. – И я возвращаюсь к началу: – Тысяча семьсот шестьдесят четвертый, слышал, да?

– Тысяча семьсот шестьдесят четвертый… – Бернат произносит это с безыскусным восторгом, что мне очень нравится. Он снова нежно погладил ее и сказал: я закончил ее, Мария. И она прошептала ему: я так тобой горжусь. Лоренцо провел по ее коже, и инструмент как будто вздрогнул в его руках, а Мария невольно почувствовала укол ревности. Его пальцы восхищались плавными изгибами линий. Он положил скрипку на верстак в мастерской и стал отходить, пока не перестал ощущать тонкий восхитительный запах ели и клена. Теперь, полный гордости, он с расстояния продолжал любоваться своим детищем. Маэстро Зосимо учил, что хорошая скрипка должна не только прекрасно звучать, но и доставлять удовольствие своим видом и изящными пропорциями, в которых заключена ее ценность. Что ж, он чувствовал удовлетворение. Правда, слегка омраченное, ибо пока не представлял, сколько придется заплатить за материал. И все-таки удовлетворение. Это была первая скрипка, которую он от начала до конца сделал сам. И она была очень хороша.