Господи, как все вдруг сошлось около деревенской телеги. И боль, что текла из Украины в Россию далеко-далеко отсюда и, казалось, не затронет меня вживую, вдруг выцелила острием в самое сердце. Дотянулась через сотни километров, отыскала меня средь перелесков, пронзила, заставила бессильно замереть. И я со своей – не своей колонной, опоздавший на какие-то сутки. Авось бы наш проезд утихомирил горячие головы там, за березовыми дубками, вдруг непреодолимой стеной разделившими всех, кроме контрабандистов.

Зашелестела в голос трава у колен. Ветер от дубков, легко разогнавшись по чистому полю, упруго ударил в спины. Вихрю они препятствием не послужили, ему бы мчаться дальше, но он почему-то закрутился юлой вокруг нас, психом расшвыривая из телеги соломенную подстилку. Орлик тревожно зафыркал, и Степан, преодолевая сопротивление, продавился к нему, обнял за шею, унимая и свою, и его дрожь. Дед Коля навалился на телегу, вцепился в свата, – то ли как в последнюю опору на земле, то ли не позволяя ветру вознести умершего сразу на небеса, без погребения на земле. Сечкой полоснул дождь, загромыхало, потемнело вокруг, завыло.

– Давайте к нам, – позвал полковник в десантный люк.

Но я остался со стариками. Повторяя Трояка, навалился на телегу, закрывая собой деда Федю. Что уже натворил смерч на украинской стороне, нам было неведомо, требовалось сберечь свое – живых и мертвых.

Сколько продолжалось светопреставление, осознать, наверное, мог только Орлик. И то потому, что стоял на земле четырьмя ногами. Нам время в любом случае показалось в два раза дольшим…

Первым и пришел в себя он – зафыркал, словно очищая забитый пылью рот. Унялась у ног омытая трава.

И солнце вновь заластилось с неба: «Ничего не помню, ничего не знаю, не при мне было». Подняли головы на меня и старики: что это было? Американский торнадо, подчиняющий себе все? А вот мы выстояли! И никого не сдали…

Спрыгнул с БМП, удерживая от тика щеку, полковник. Неожиданно сделал то, что обязано было исходить, наверное, от меня – перекрестился. Знать, повидал и прочувствовал за время нашей разлуки что-то более значимое в этой жизни.

– Я уведу броню в другое место, – прошептал затем только для моих ушей.

Зачем?

Но он уже подтолкнул меня плечом – еще наверняка увидимся. Вспрыгнул с разбега на острую грудь машины, отдал команду, и та осторожно, чтобы не испугать лошадь, развернулась, ушла виражом к кладбищу. За ней, как за вожаком, начала вылетать из засады и выстраиваться журавлиным клином остальная «гусянка». Не закурлыкала – ревела моторами на грешной земле. Оно и правильно: что бы не летало в небе, земля остается у тех, чей пехотинец стоит на ней. А я для них все же лучшее в округе место выбрал. И какая защита была родному селу!

Но бронеколонна истончалась, исчезала в самосевке, и вдруг меня пронзило: а ведь командир уводил не просто свой клин. Он уводил от могил моих родных и близких, к которым я ненароком, думая только о военной выгоде, привел войска собственными ногами, войну. Словно заглянув в неведомые мне глубины, полковник распознал какую-то неправильность сделанного мной, и теперь прикрывал не только страну, выделенный ему участок границы с моим селом, но и лично меня. Уралец оказался мудрее на ту самую контузию, которую заполучил без меня на одной из войн.

И как совсем недавно я кивал могилам родных с брони БМП, кланяюсь незаметно вслед исчезающей колонне.

Спасибо. И… и тем не менее, все равно – танцуйте, мужики. Танго!

Лезгинку.

Краковяк.

Жемжурку!

Танцуйте без устали, с полной отдачей, пусть даже ради других – как только и может русский солдат. Потому что наша телега с дедом Федей – она тоже из той, общей боли, что течет к нам с юго-востока. И как желал командир, но как пока не будет на самом деле – пусть окажется последней.