Это я теперь так говорю, а тогда я просто почувствовал какое-то благоговейное слияние тоски и радости. Мне хотелось плакать и смеяться. Первый раз я ощутил тогда, когда открыл, что музыка – это голос души мира, ее безглагольная песнь.
В один из последних дней сезона мне дали бенефис за то, что я «оказал делу больше услуг, чем ожидали от меня», как выразился управляющий труппой. Я поставил сразу две оперы: «Паяцы» и «Фауста» целиком. Я был вынослив, как верблюд, и мог петь круглые сутки. За эту страсть к пению меня даже с квартиры выгоняли.
Но накануне бенефиса умер комендант Тифлиса, генерал Эрнст, человек, очень похожий на скелет человечий. Был он невероятно сух, костляв. Лицо землистое, глаза мертвые.
Про него рассказывали множество анекдотов, один другого смешнее. Например, едет он в непогоду по улице и видит военного писаря в галошах и белых перчатках.
– Стой! – кричит Эрнст. – Сними галоши!
Писарь снял и вытянулся, стоя в грязи.
– Вытри галоши руками!
Писарь вытер грязь с галош перчатками.
– Надень галоши и ступай на двое суток под арест.
Говорили, что когда он начинал ругать жену, она садилась за рояль и играла гимн, а генерал тотчас становился во фронт. В театре у нас он сидел всегда в ложе над оркестром, как раз над ударными инструментами и медью. Однажды, заметив, что трубы, поиграв немножко, молчат, он решил, что это недопустимый беспорядок, вызвал директора театра и спрашивает:
– Это почему же трубы не играют?
– У них паузы.
– Что? А жалованье они получают тоже с паузами?
– Жалованье получают, как все.
– Потрудитесь же сказать им, чтобы они в следующий раз играли без пауз! Я не потерплю лентяев!
Когда я пел Гремина, Эрнст спросил кого-то:
– Кто этот молодой человек?
Ему сказали.
– Гм-м… Странно! Я думал, что он из генеральской семьи. Он очень хорошо играет генерала.
Потом он пришел ко мне за кулисы, похвалил меня, но сказал, что костюм мой не полон, – нет необходимых орденов.
– И перчатки паршивые! Когда вы будете петь генерала Гремина еще раз, я вам дам ордена и перчатки!
И, действительно, в следующий раз он явился в театр задолго до начала спектакля, велел мне надеть костюм и, тыкая меня пальцем в живот, грудь, плечи, начал командовать:
– Во фронт! Пол-оборота напра-во! Кругом – арш!
Я вертелся, маршировал, вытягивался струной и заслужил генеральское одобрение.
Вынув из платка звезду и крест, генерал нацепил ордена на грудь мне и сконфуженно сказал:
– Послушайте, Шаляпин, Вы все-таки потом возвратите мне ордена!
– Конечно, Ваше превосходительство!
Еще более сконфузившись, генерал объяснил:
– Тут был один – тоже бас. Я дал ему ордена, а он их, знаете… Того, пропил, что ли, черт его возьми! Не возвратил, знаете…
Так вот этот чудак и умер как раз накануне моего бенефиса. Я испугался, вообразив, что спектакль отменят. Но не отменили. Спектакль имел большой успех. Собралось множество публики, мне подарили золотые часы, серебряный кубок, да сбора я получил рублей 300.
А Усатов вытравил со старой, когда-то поднесенной ему ленты слово «Усатову», написал «Шаляпину» и поднес мне лавровый венок.
Я очень гордился этим!
Сезон кончился. Что делать дальше? Естественно, что мне захотелось ехать в Москву, центр артистической жизни. Усатов одобрил мое намерение и дал мне письма к управляющему конторой императорских театров Пчельникову, к дирижеру Альтани, Барцалу, режиссеру, и еще кому-то.
В середине мая рано утром я с Агнивцевым отправился на почтовую станцию. Агнивцеву не повезло в опере. Он бросил петь в середине сезона. Пришла на станцию Ольга с матерью. Я начал уговаривать ее ехать со мною. Она отказалась. Ее отношения ко мне давно уже приняли характер того любопытства, с которым смотрят на акробата в цирке: свернет он себе шею в этот вечер или завтра. Я чувствовал это обидное отношение, но все-таки любил девушку. И когда лошади потащили нас вдоль ольгиной улицы на Военно-Грузинскую дорогу, сердце мое мучительно сжалось. По Военно-Грузинской дороге я ехал первый раз. Я много слышал о дивной красоте ее, но я ничего не видал, потому что все время плакал, хотя и стыдно было перед товарищем, который дружески, но безуспешно утешал меня. И только за Анануром величественная красота Кавказа немного успокоила меня.