Потому что терапия была ознаменована тем, что она, наконец, «отклеилась» от сестры и перестала смотреть ей в рот, зато вместо этого начала смотреть в рот психотерапевту. Та попутно объяснила, что сестра ей завидует, что еще больше вызвало «отклеивание-приклеивание». Тем более терапевт охотно отвечала на вопросы, да еще и цитируя классиков, что придавало ей еще больше убедительности.

   Так продолжалось два с половиной года. Многие были отодвинуты от Евы, некоторые придвинуты к терапевту и тоже стали смотреть ей в рот, пока на пути терапевта не оказался сам Евин муж. Ему все больше мешала появляющаяся (все-таки), личность жены, а также бесконечное цитирование ею терапевта, что снижало уровень его собственной значимости для нее в его голове (конструкция сложная, но легко объяснимая через нарциссизм, о чем речь пойдет позже). В краткой неравной схватке «либо я, либо она» победил, конечно же, муж, терапевт был отставлен, а Ева стала судорожно искать, в кого бы ей вцепиться теперь. Ведь муж держал ее только за одну руку, да и сам мог взять и утонуть…

   Так что от симбиоза в этой терапии она, конечно, не излечилась, но плюсы в ней, несмотря на минусы, тоже были.

   Во-первых, Ева научилась отвечать на вопрос «Кому я нужна в этом мире?» не только «мужу, родителям, детям и клиентам», но и совершенно невероятным способом, который ей самой в голову прийти никак не смог и его подсказала терапевт. Ответ: «Себе самой» выглядел крайне странно, так же, как и список ее субличностей в ответе на еще один вопрос: «Кто я такая?»

   Насчет субличностей – она легко перечисляла: жена, мать, дочь, невестка, сестра, клиент и т. д. Но опять же терапевту пришлось напомнить ей, что она еще, подумайте только! Человек и женщина, вот что!

   Она почувствовала, что в пустом кресле (помните образ ее одиночества?) кто-то тихо зашевелился, и ей это понравилось. Так что захотелось все же купить что-нибудь не пополам с сестрой, а себе самой. Хотя до индивидуальности в одежде и образе себя было еще далеко.

   Во-вторых, она познакомилась с понятием «агрессия», которое раньше никак не вписывалось в ее жизнь5.

   В ее семье с агрессией было совсем плохо, поскольку мама всегда была «ангелом и святой женщиной», а ее собственная агрессия объяснялась исключительно тем, что она «голодная, или усталая, или не выспалась, или хочет спать». Поскольку еда и сон, конечно, помогали поднять настроение, и мама говорила: «Вот видишь, вовсе ты не злишься, ты добрая девочка», она перестала верить себе, что вот это самое чувство – это злость. Агрессию мог проявлять только отец, и, если она злилась в ответ, обязательно должна была просить прощения, что обидела папу. Папе просить у нее прощения почему-то не полагалось, хотя в их конфликтах виноваты были, как правило, они оба. И начинал чаще отец, а не она. После ссоры он переставал ее замечать, а мать уговаривала, что хорошие девочки так себя не ведут и нужно это признать и повиниться уже наконец. И, устав противостоять им обоим, она смирялась с неизбежностью просить прощения, после чего в доме немедленно воцарялся мир, как будто ничего и не происходило пять минут назад.

   Впрочем, если посмотреть на ее расширенную семью – большую дружную интеллигентную семью – их история была продолжением общей. Мужчинам разрешалось злиться, ворчать, (интеллигентно) скандалить и возмущаться. Женщинам же было положено закатывать глаза, обмениваться понимающими взглядами за мужскими спинами, терпеть, относиться к мужчинам как к неразумным детям (типа что с него взять, мужчина, – поскандалит и успокоится). При этом роль детей сводилась к тому, чтобы утешать и оберегать обиженного папу от самих себя.