– Интеграция – это худшее, что происходило с черными, – категорически заявлял папуля.

– Я тебе не верю, Уилл, – ты просто пытаешься меня позлить, – отмахивалась мамуля.

– Нет, ты послушай, Кэролайн! До интеграции у нас все было свое. Черный бизнес процветал, потому что ниггерам приходилось покупать у ниггеров. Химчистка, ресторан, мастерская – все были нужны друг другу. Но как только черным разрешили есть в Макдоналдсе, вся наша экономическая инфраструктура пошла коту под хвост.

– Так ты считаешь, что лучше было бы растить детей в рабстве или сегрегации? – говорила мамуля.

– Я считаю, что, если бы фонтан принадлежал ниггерам, то ниггеров нанимали бы его чинить.

Мамуля никогда бы так не сказала папуле в лицо, но нам она всегда повторяла:

– Никогда не спорь с дураком, потому что со стороны не поймешь, кто из вас дурак.

Если она прекращала с тобой спорить, сразу было ясно, что она думает о твоей точке зрения.

Когда я выдумываю глупости, груз ее забот о мире становится легче. Но ей нужно, чтобы я говорил и умные вещи. Она считает, что я смогу выжить, только если буду умным. Ей нравится, когда соотношение ума и глупости составляет где-то 60 к 40. Она – моя лучшая зрительница. Есть в ней какая-то неведомая ей самой часть, которая меня все время подначивает.

Ну же, Уилл, глупее, умнее, глупее, умнее…

Мне нравится закинуть ей с виду ужасную глупость с умным зерном внутри и ждать, клюнет ли она. Мой любимый момент – выражение ее лица, когда она замечает умную вещь в дурацкой обертке.

Юмор – это продолжение ума. Трудно быть по-настоящему смешным, если ты не очень умен. А смех – это мамулино лекарство. В каком-то смысле я – ее маленький доктор, и чем больше она смеется, тем нелепее, умнее и грандиознее то, что я придумываю.


В детстве я пропадал в своем воображении. Я мог грезить бесконечно – для меня не было лучшего развлечения, чем миры моих фантазий. В лагере и впрямь был джазовый оркестр. Я слышал трубы, видел тромбон, штаны с подтяжками и соломенные шляпы, танцоров на сцене. Миры, которые мой разум создавал и населял, были для меня так же реальны, как «явь», а иногда даже реальнее.

Этот постоянный поток образов, цветов, идей и глупостей стал моим пристанищем. А потом возможность разделить с кем-то это пространство, перенести кого-нибудь туда, стала наивысшей формой счастья. Мне нравится полностью завладевать вниманием людей, сажать их на аттракцион эмоций, гармонирующих с порождением моих фантазий.

Для меня грань между фантазией и реальностью всегда была тонкой и прозрачной, и я мог легко пересекать ее туда и обратно.

Беда в том, что фантазия одного человека – это ложь для другого. У себя в околотке я прослыл заядлым вруном. Друзья никогда не верили моим словам.

Эта странная причуда осталась со мной и по сей день. Она стала вечным поводом для шуток в дружеском и семейном кругу: мои истории надо всегда делить на два или на три, чтобы понять, что случилось на самом деле. Иногда я рассказываю историю, а приятель смотрит на Джаду и спрашивает:

– Так, а что было на самом деле?

Но тогда другие дети не понимали, что я не врал о своих ощущениях – это мои ощущения врали мне. Я терялся и с трудом отличал реальность от вымысла. Это стало моим защитным механизмом – мой разум даже не задумывался о правде. Я думал: что надо сказать, чтобы всем стало лучше?

Но мамуля меня понимала – ей нравились мои странности. Она позволяла мне вдоволь дурачиться и творить.

Например, большую часть детства у меня был воображаемый друг по имени Маджикер. Многие дети проходят через фазу воображаемых друзей – обычно в возрасте от четырех до шести лет. Эти воображаемые друзья – аморфные личности, у которых обычно нет какой-то конкретной формы или характерных черт. Воображаемый друг хочет того же, что и ребенок, не любит того же, что и ребенок, и так далее. Он создан, чтобы акцентировать внимание на желаниях и чувствах ребенка.