Спиртного, особенно «беленькой», было вдоволь: напиток поставляли подружки – официантки вагона-ресторана. Там всегда имелись излишки из-за постоянного недолива, «непредвиденного боя стеклотары» и других незамысловатых ухищрений торговли.
Эвелина в застольях не участвовала. Сидела абсолютно трезвая и грустно наблюдала за тем, как постепенно набираются её «девочки», вдоволь хватившие лиха за свою недолгую жизнь.
Пить рюмками принято не было. Наливали до половины в гранёные стаканы и опрокидывали легко, как воду, подражая мужчинам. Копейкина никого не осуждала, винила во всём войну.
Она не употребляла спиртного вовсе потому, что, выпив, становилась, по её собственному определению, «полной дурой» и начинала петь. Петь громко. От её сильного голоса выли бездомные собаки и звенела стеклянная посуда.
У женщины не было слуха, но не петь в такие минуты она не могла. Это было сущее наваждение, волна необоримой силы, идущая откуда-то изнутри. Возможно, это заменяло ей бабий вой, копившийся годами где-то у неё внутри, кто знает? Впрочем, случалось такое с нею нечасто и всегда, как говорят, при веских основаниях.
Впервые она крепко выпила и неожиданно для себя самой вдруг запела в 44-м, когда принесли похоронку на её Копейкина, погибшего при освобождении Киева.
Подруги говорили: «Не верь, ошибки случаются часто!» Но она почему-то сразу поняла, почуяла сердцем: пришла беда! Да и не мог её Славка, имевший слабое зрение и с детства носивший очки, выжить на той страшной войне. Человек сугубо гражданский, освобождённый от строевой службы по зрению, уходил на фронт добровольцем.
На вокзале у эшелона она едва узнала мужа – так изменилась его внешность: в военном обмундировании с шинелью-скаткой через плечо, мешком сидевшей на его узких плечах гимнастёрке, с винтовкой и в пилотке. Как странно было видеть в его руках оружие! Вот книгу – другое дело!
Позже почему-то одна и та же глупая и навязчивая мысль всё время лезла ей в голову: «Успел ли Копейкин хоть раз выстрелить из своей винтовки по врагу?» Ей казалось нелепой само это предположение в отношении человека, который в своей жизни не обидел даже муравья!
Второй раз Эвелина запела по пьяному делу уже после войны, в голодном 47-м, когда в самом начале месяца «потеряла», как считала сама, не обвиняя никого, с кем ехала в набитом битком холодном трамвае, сразу все продуктовые карточки, которые выдавались на месяц вперёд.
Погибнуть ей и её маленькому сыну Вовке не дали соседи и сослуживцы, неожиданно взявшие шефство над ними. Ежедневно, по нескольку раз приходя в их дом, приносили кто хлеб, кто кашу, кто яблоко. У кого что было. А иногда и остывший за время пути борщ.
Женщине не нужно было объяснять, что значило оторвать в то голодное время лишний кусок хлеба от своей семьи…
Случались и другие, более мелкие истории – причины грустных песен, но о них как-то не помнилось.
А вот последний раз в памяти остался. Тот «песенный запой» произошёл с нею уже в конце пятидесятых, когда она совсем уж отчаялась покинуть с сынишкой угловую холодную комнату в опостылевшем дощатом бараке, получив очередной решительный отказ от железнодорожного начальства в квартире в готовом к сдаче, четвёртом по счёту ведомственном доме.
Словом, всё её «песенное творчество» было не от хорошей жизни, и Эля не хотела вспоминать то, что было с ним связано.
***
Вчера из-за аварии на узловой станции их состав отправили на переформирование, подцепив часть вагонов к другим поездам. А девчонок и её саму вернули по домам с попутными рейсами. Так что в пути она в этот раз была совсем недолго: чуть более четырёх суток.