– Это и быть у чёрта за пазухой, – невесело обронил Мингатулин. – Чем бы дельным заняться, кунаки? А то палим кострище. Так вонючей соляркой и прожжём пупок земле – матушке.
К вечеру настроение испортилось у всех. Томило вынужденное безделье. Вернул ребятам бодрость духа завхоз партии Романыч, как его все величали, развеселивший нехитрыми побасенками.
– Гха, – начал Романыч, пропавший было на несколько часов невесть куда, – так вы щож мэнэ нэ бачили во-оон на тий вэршины? А я вам, хлопцы, звидтиля и кричал, и палкой махав. Ох, и красота ж там! Пидемо уси, га? Ось у тую сторону хатыны в двисти этажей, и думается мне, что Нею-Йорка там, не инше.
За Романычем на вершину, на ночь глядя, никто и не подумал идти. Посмеиваясь, ребята пытались убедить его в том, что он брешет напропалую.
– Ни, – серьезным тоном уверял Романыч, – Нею-Йорка там, а туды – Москва. Сам бачив. Ось пидемо, побачите…
– Не вры, кунак, – занервничал нетепреливый Раис. – Я на тушке – ТУ – километров на десять взмывал и ни шиша из иллюминатора не бачив, – поддразнивал он говоруна. – А тут, тьфу, пятисотметровая горушка. Хе-эх. – И под одобрительный и усталый смех парней заключил: – Ты, дед Романыч, не иначе как з глузду зъихав – спятил.
– Ни, – добродушно продолжал незлобивый завхоз, и глаза у него были в тот момент правдивее правды, – ты парень глазастый, да не в ту степь. А ежели я падамусь на пять или десять тыщ, то не оленей побачу у моря, не лебедей даже, не Неюйорку тэж, а усю Амэрику и Аустралию, бо зрением бог меня не обидев…
Утром, едва рассыпалась, распалась, прорванная зубцами гор негустая здесь, неплотная шаль августовской ночи, как геологи высыпали из машин. Кто вприпрыжку умчал к реке, кто подался в кусты. Стражин с Маньчуком на берегу. Будто и не вода, а лед! Обдирает щеки старое, замызганное в дороге, вафельное полотенце. А когда сквозь серую облачную пелену пробились лучи долгожданного солнца, посветлели лица геологов, потеплело на душе. Полыхает костёр, каруселью ходит речная вода в ведерном чайнике, донельзя прокопчённом. И как вчера прыгает в ладонях горячая картофелина, переходит из рук в руки банка с мясными консервами. Виссарион подталкивает локтем Маньчука:
– Глянь, пятно коричневое в лощине. Никак олени.
– Э гей, олени. Дикие. Жаль, нет бинокля, он у Паши, водителя головного тягача, что ушел на базу экспедиции. Впрочем, мы ещё полюбуемся ими. Наш лагерь они не минуют. Тропа рядом. Поднимемся чуть выше, так и быть, посвящу тебя, – улыбнулся Борис.
Они направились к склону горы Чёрной. Поднялись метров на сто. Возле носков сапог то и дело шмыгали крохотные зверьки в коричневато-серой шубке.
– Лемминги нынче порядком расплодились, – прокомментировал Маньчук суету зверюшек. – Будет где зимой охотникам разгуляться. Что твои брови торчком? Где лемминги, там и песцы. Они рады полакомиться этими грызунами.
– Значит, лисы и волки будут тут как тут.
– Верно. Знаешь, какие тут водятся волчары полярные? Гиганты. Если будешь гостем фактории в Лаборзовой, загляни в склад, увидишь шкуры. И мишки косолапые летом здесь у рек шалят. Эти хитрые черти обожают хариусы. Рыба знатная. – Маньчук цокнул языком, перевел дыхание. – Слухай дале, хлопец. Оленям надо прорваться из лощины вон через тот проход, что у горухи напротив нас, куда вчера Романыч взбирался. Дальше, километрах в семи, есть чудо-озеро, вокруг мягчайший мшаник, пастбище на диво. Хорошо бы там и самому всласть поваляться – побарахтаться с какой-нибудь кралей на той перине моховой, – со смехом заключил Борис.
– Маньчук, не орёл над нами?