Поразмыслив над этим, мой благодетель сказал, что, покуда он жив, я буду получать ежемесячно первого числа чек на половину названной суммы и что кое-какие деньги мне будут причитаться по его завещанию. Он сказал сколько именно. Ничтожность суммы поразила меня. То было предвестием тех разочаровывающих авансов, что издатели предлагали мне после долгих пауз под многообещающее постукивание карандашом.

Мы сняли квартиру из двух комнат в шестнадцатом округе по rue Despréaux{61}, 23. Коридор, разделявший комнаты, вел к ванной и кухоньке. Предпочитая из принципа и по склонности спать в одиночестве, я оставил широкую кровать в распоряжение Айрис, а сам спал на диванчике в гостиной. Убираться и готовить приходила дочь консьержки. Ее кулинарные способности были ограниченны, и мы частенько нарушали рутину овощных супов и вареного мяса обедами в русском ресторанчике. В этой маленькой квартире нам предстояло провести семь зим.

Благодаря предусмотрительности моего дорогого опекуна и покровителя (1850?–1927), космополита старой закваски, со множеством полезных знакомств в лучших частях света, я еще до женитьбы стал подданным одной благоустроенной иностранной державы, что избавило меня от унижения нансенским паспортом{62} (вид на нищенство, по сути), равно как и от мещанской одержимости «документами», возбуждающей такое дьявольское веселье среди большевицких управителей, находящих некоторое скотство, я хотел сказать «сходство» между тишиной темниц и канцелярий, а также усматривающих что-то общее в гражданской бедственной безысходности эмигрантов и политической закрепощенности советских рабов. Я же мог увезти свою жену в любой каникулярный парадиз на земле без того, чтобы по несколько недель ожидать визы, а потом получить отказ, скажем, на въезд в ту самую случайную страну – а для нас ею стала Франция, – где мы жили постоянно, по причине какого-нибудь формального изъяна в наших драгоценных и презренных бумагах. Теперь (1970), когда на смену моему британскому паспорту пришел не менее действенный американский, я все еще храню тот, 1922 года фотопортрет загадочного молодого человека, каким я был тогда, с загадочно улыбающимися глазами, полосатым галстуком и волнистыми волосами. Помню наши весенние путешествия на Мальту и в Андалусию, но каждое лето, к началу июня, мы на автомобиле приезжали в Карнаво и проводили там месяц-другой. Попугай умер в 1925 году, мальчик с метелкой исчез в 1927-м. Айвор дважды навещал нас в Париже, и еще она, полагаю, видалась с ним в Лондоне, куда ездила не реже одного раза в год, чтобы провести несколько дней с «друзьями», с которыми я не был знаком, но которые как будто не вызывали опасений – по крайней мере в определенном отношении.

Мне полагалось быть более счастливым. Я и намеревался быть более счастливым! Поверхность моего здравия оставалась все такой же пегой, со зловещими очертаниями, просвечивавшими в его самых сквозистых углах. Вера в мое писательское призвание никогда не покидала меня, но Айрис, несмотря на ее трогательные попытки разделить его, оставалась в стороне, и чем лучше я писал, тем более чуждыми мои сочинения делались для нее. Она не раз принималась за беспорядочные занятия русским, регулярно и надолго прерывала их, бралась снова и кончила дело устойчивым вялым отвращением к этому языку. Вскоре я заметил, что она уже больше не старается казаться увлеченной и понимающей, когда в ее присутствии начинала звучать русская, исключительно русская речь (из вежливого снисхождения к ее беспомощности предваряемая несколько примитивным французским вступлением в самые первые минуты вечеринки или приема).