Мое маленькое прожорливое чудовище созревает в матке каждые несколько дней, а потом плавится собственным жаром и растекается по животу и ниже зудом, навязчивыми мыслями, фотовспышками фантазий. Холодный пол лишь подогревает его аппетит.

Я хохочу в голос, но глаза предательски истекают слезами. Левкрота в комнате подвывает в такт руке, но, к счастью, быстро возникая – быстро заканчивается. Словно ничего и не было. Только пальцы влажные и липкие, да волоски слиплись от пота. И где-то на периферии тает видение залитого солнцем пляжа и большой кудрявой головы, ощущение трехдневной щетины на шее и покалывание песка на спине. Все, как всегда. Все, как всегда.

– Иди сюда, – позвала меня Левкрота, просунув острый нос под валун в коридоре – переоденешься.

Она притащила мне старую серую пижаму с вытянутыми коленями. Я носила её в семь лет, сидя по выходным у бабушки и дедушки, пока мама была где-то там, но и сейчас она прекрасно на меня налезла. Почему бы и нет?

Представив, как Левкрота пятится и с трудом тащит своими костяными зубами ком пижамы, я снова громко рассмеялась, но уже вполне искренне или что-то вроде того.

Левкрота сверкнула глазищами, бросила пижаму и вернулась в спальню. Я последовала за ней.

Наверное, на улице уже совсем темно, и самое время готовиться к празднику. Все вдоволь отоспались и отлежались в кроватях с телефонами, планшетами, ноутбуками, пультами от телевизора, бутербродами, копошащимися младенцами. Неторопливый подъем, поздний завтрак, долгая прогулка.

Я помню некоторые года, когда ощущение праздника и предвкушение чуда были такими сильными, такими необыкновенными! Уже тридцатого я не могла толком спать, только вертелась с боку на бок и все грезила о чем-то светлом и радостном. Хорошо, если удавалось заснуть во втором или даже третьем часу ночи. А утром – опять бодра и весела, опять полна энергии.

До обеда мне нужно было успеть принять ванну и высушить голову под платком, повязанным на манер Марфушечки-душечки. У всего этого действа был сакральный смысл: подготовиться к обеду, состоящему из пиалы горячего молока и поломанного на кусочки печенья «Юбилейное». Уже через несколько минут печенье начинало размокать и разбухать, а под конец обеда и вовсе превращалось в густую и вязкую сладкую кашицу. Потом – томительное ожидание праздничного ужина.

Нет ничего прекраснее вреднючей еды, которой меня кормили под Новый год. Это не макароны с сосиской (единственное, что могла приготовить мать) и не наваристые супы, которые я есть решительно не могла (бабушка не переносила плохо питающихся детей). Это был праздник живота, последнее обжорство года и самая бессмысленная семейная традиция в одном флаконе. Мы ели, чтобы не разговаривать. Мы ели, чтобы не думать. Мы ели, чтобы даже не смотреть друг на друга. От греха подальше. Только бабушка выделялась за столом – единственный живой человек. Но после моего купания, многочасовой готовки и уборки, а также пошаливающего сердца, ей тоже было совсем не до бесед и душевных новогодних разговоров.

С самого утра она варила картошку и морковку для Оливье. Стругала, терла, резала, смешивала «Мимозу», крабовый салат и селедку под шубой. А еще была жареная картошка, что-нибудь мясное, пироги на любой вкус… Дед предпочитал с картошкой, мать – с капустой и яйцом, я – сладкие с вареньем и яблоками. Обязательно красиво «обколотые» вилкой, с румяным гребешком сверху. Сама же бабушка ела все, без капризов. Но венцом стола и гвоздем программы были даже не пироги. Это были огромные фарфоровые блюда с нашими фирменными бутербродами – поджаренный хлеб натирался чесноком и промазывался майонезом, по верху ложились шпроты/полукопченая колбаса и кружок соленого огурца, но не друг на друга горкой, а по соседству. Как правило, было большое многоярусное блюдо со шпротами и такое же (если не больше) с колбасой. Иногда бутербродов хватало вплоть до 2–3 января, но все равно каждый Новый год мы готовили на роту солдат просто потому, что так принято.