– Как мать зовут? – спросил Збигнев.
Мать лейтенанта звали Анна Казимировна Мазур.
– А отца?
Это была, конечно, проверка. Только что он сказал, что его самого зовут Анджей Иванович, и, если задумается хотя бы на секунду, это будет означать, что он врет. Но задумываться ему не пришлось, потому что имя он назвал настоящее, а не выдуманное.
– Иван Сергеевич, – выпалил он и добавил зачем-то: – Как Тургенева.
Поляки почему-то опять засмеялись. Это было хорошо. Веселый человек – добрый человек. То, что угрюмый сделает не задумываясь, до того веселый, может быть, и вовсе не доберется.
– Документы есть? – спросил Збигнев.
Мазур развел руками: нет документов, оставил на той стороне.
– Значит, ничего у тебя нет, – прищурился Збигнев. – А как нам знать, что ты не шпион?
Мазур только плечами пожал: зачем бы ему врать? Никогда еще глаза старшего лейтенанта не были такими голубыми и честными.
Поляки отошли чуть в сторонку и, не выпуская его из виду, горячо о чем-то заспорили. Мазур почти не понимал их, но одно слово «стше́лач!»[4] расслышал очень ясно. Ах, какое это было нехорошее слово – мрачное, пугающее и безнадежное. Похоже, поляки всерьез подумывали его расстрелять. Теперь надо было что-то срочно придумывать, чтобы не сыграть в ящик раньше времени. Но что тут придумаешь? Прыгнуть в кусты и дать стрекача? Невозможно: со связанными за спиной руками далеко он не убежит, догонят в два счета. Тогда что? И он вспомнил, что в лагерь-то он залез, чтобы предупредить партизан о роте эсэсовцев, которая стояла неподалеку.
– Эй, пан Збигнев! – негромко окликнул он рыжего. – Слушай сюда, чего скажу.
Збигнев подошел к нему, наклонился. Мазур понизил голос.
– Вы окружены, – сказал он очень серьезно, не отрывая глаз от лица поляка. – На вас облава. Я, как сбежал, в основном ночью двигаюсь – так безопаснее. И сегодня тоже ночью шел. Шел-шел и вдруг вижу – эсэсовцы лес прочесывают. Ну, я их обогнул и давай бог ноги! Спустя недолгое время наткнулся на ваш лагерь и сразу понял, что каратели по вашу душу пришли. Решил предупредить. Залез в первую же землянку, а там ваш командир в горячке мечется. Я ему говорю: слышь, говорю, друг, вы окружены. А он меня не понимает, что-то про смерть шепчет да про Иисуса Христа…
– Врешь, – перебил его Збигнев, рыжее лицо его с конопушками стало мрачным.
– Как Бог свят, – побожился лейтенант и даже дернул связанными за спиной руками, как бы собираясь перекреститься. – Истинный крест, чтоб мне сдохнуть, если вру!
– Сдохнешь, не беспокойся, – пообещал Збигнев.
Мазур сделал обиженное лицо. Да что ж такое-то происходит, почему ему не верят, он же правду говорит?
– А вальтер у командира зачем стянул? – Збигнев криво улыбался, видно было, что ни единому слову русского он не верит, хоть тот и наполовину поляк.
Старлей отвечал, что вальтер на земле валялся. Командиру в таком состоянии пистолет все равно не нужен, даже опасен: помстится что-нибудь в бреду, схватит, палить начнет, убьет кого-нибудь из своих же, а то и в себя самого пулю всадит по случайности.
– А ты, гляжу, заботник, – недобро усмехнулся Збигнев.
Мазур только плечами пожал: да он о себе заботился в первую очередь – не хотелось по глупости пулю получить. Но дело-то не в этом. Дело в том, что вокруг фрицы засели, скоро, по его прикидкам, попытаются захватить партизан врасплох. Пора уже лататы задать, а то как бы драться не пришлось…
Справедливости ради, говоря так, Мазур не очень-то и врал. Роту эсэсовцев он действительно заприметил в паре километров от лагеря еще ночью. Те затаились и чего-то ждали – может быть, восхода солнца. Не факт, что охотились они именно за пляцувкой Каминьского, но зачем-то же они сюда пришли в столь неурочный час!