Потому и не оборачивалась – боялась.
– Маш, мы здесь уже минут двадцать стоим, – сказал Мир. – Ты совершенно замерзла. Интересно, где-нибудь здесь можно выпить кофе?
– Да хоть там, – не глядя, указала ему Ковалева в сторону «Европейской» гостиницы.
Трехэтажная гостиница, работы архитектора Беретти-отца, расположенная на месте бывшего музея В.Ленина, однозначно шла площади больше, чем музей.
– Там есть ресторан.
– Так давай, у нас же куча денег! – разохотился Мир.
На пачку сотенных «катенек», прихваченных из щедрого тайника, можно было не только выпить и закусить, но и с шиком прожить в «Европейской» годик-другой.
– Правильно, – закивала Маша, – не домой же идти.
Под домом она подразумевала век XXI и тут же взбодрилась, отыскав логическое обоснованье желанной отсрочке: несмотря на трамвайный эпизод, домой не хотелось отчаянно.
– Мне нужно подумать, – убедила она себя, – сложить все воедино. А думать на морозе…
– Верно мыслишь. Пойдем.
Они направились через Царскую площадь.
Провинившийся трамвай все еще стоял в устье спуска, связывающего Крещатик с Подолом. Опустевший вагончик окружала толпа зевак.
То, что она окружала, Маша не могла рассмотреть, но по душе неприятно скребанула кошачья лапа.
– А может, не стоит? – замялась она у дверей. – Нехорошо как-то.
– Ну, Маша! – обиженно проныл Красавицкий.
– Ладно, – вздохнула она. – Только помни, заказ буду делать я. Ты не должен говорить ни слова. Иначе все сразу поймут, что ты не отсюда.
– В зоопарке никто ничего не понял!
– Там ты и не говорил, ты геройствовал. Достаточно тебе было сказать «зоопарк»…
– Все равно, – убежденно сказал Мирослав, – заказ должен делать мужчина. И думаю, официант меня прекрасно поймет. Даже если я скажу ему: «Парень, давай, сделай мне круто!»
– Он спросит, что тебе сделать «круто». Яйцо вкрутую или…
– Не спросит! Спорим на поцелуй?
– Нет. – Маша целомудренно надулась. Однако настроение у нее внезапно улучшилось.
Они беспрепятственно прошли через холл и проследовали в зал ресторана, гордящегося своими дорогими гардинами и изящною мебелью, фарфоровой посудой и столовым серебром, переполненный людьми по случаю череды зимних празднеств.
«Постоянными посетителями «Европейской» была местная и приезжая знать» – Маша застыла.
Мир привычно махнул рукой официанту и, залихватски подмигнув своей, мгновенно помертвевшей от ожиданья неизбежного конфуза, даме, произнес:
– Так, парень, давай, сделай мне круто? Понял? – и пренебрежительно сунул тому сторублевку.
– Сию минуту-с, ваше сиятельство! – истерично взвизгнул лакей, хотя ничего сиятельно-княжеского в Мире не наблюдалось.
Впрочем, за сторублевые чаевые Мир мог претендовать и на «ваше высочество».
– Не извольте беспокоиться! Все будет в наилучшем виде. Устроим вас преотличнейшим образом. Пожалуйте за тот столик, если вашей милости будет благоугодно. Просим. Очень просим! Изумительнейший по красоте бельведер.
Стол стоял в некотором отдалении от других и явно слыл лучшим. Видимо, язык денег люди понимали во все времена, вне зависимости от степени косноязычья тех, кто их тратил.
– Да за «катеньку» он бы понял тебя и на языке тумбо-юмбо, – весело возмутилась Маша, умостившись за стол с бельведером. – В «Европейской» обед из пяти блюд по таблоиду «без излишеств» стоил… То есть стоит сейчас рубль. Один рубль! А ты ему сто дал на чай! С ума сойти можно!
– Верно, – согласился Мир Красавицкий, – сто рублей в 1894, как сто долларов в 1994, означают: все должно быть на высшем уровне.
– Ты меня обманул!
– Отнюдь. Я доказал тебе, что мог бы прекрасно жить здесь.
– Тебя б все равно считали странным.