Возле чугунной печки, чёрная труба которой была выведена в крышу вагона, возились трое парней. Один постарше, лет семнадцати, примерно ровесник Иванка, и двое лет по четырнадцати. Время от времени они открывали длинным кривым гвоздём чугунную бордово-сизую дверцу, раскалённую от ярко пылающего, клубящегося в топке огня, подбрасывали туда ещё несколько чёрных искрящихся кусков, похожих на камни. И Шура догадалась, что это каменный уголь. Двое, одетые в добротные рыжие полушубки и заячьи шапки, переговаривались и поглядывали на своего товарища. Тот, неподвижным взглядом уставившись в дверную щель вагона, молчал.
– Володь, не переживай, жива она.
– Не вышла… Она не вышла, когда нас увозили. – И Шура увидела, как лицо до этой минуты молчавшего, которого называли Володей, сморщилось в мучительной гримасе. Но он не заплакал. Только вздохнул, стиснув зубы и зажмурившись.
– Чем он её ударил? – спросил старший.
– Прикладом. Прямо в лицо. Она сразу упала. А второй в это время закричал. То ли на меня, то ли на того, который маму ударил. Потом схватил меня, потащил на улицу. Больше я маму не видел.
– Ты даже ничего не успел с собой взять?
Володя мотнул головой.
– Это плохо, – рассудил старший. – Неизвестно, куда нас повезут. Сколько дней будем в дороге.
– Серёг, а кормить нас будут? – Младший, одетый в рыжий полушубок, пристально смотрел на старшего, очень похожего на него. И по тому, как они были похожи, и по взгляду больших светлых глаз, в которых мерцала надежда и доверие, Шура поняла, что они – братья.
– Коля, мы ж договорились, что про жратву не разговариваем.
– Ладно, ладно, больше не буду…
Шура всё ещё не могла прийти в себя. Всё произошедшее казалось ей чудовищным кошмаром, нелепым сном, вроде того, который она уже переживала несколько раз в своей жизни. В первый раз, когда заболела свинкой. Потом, когда они с Иванком едва не провалились под лёд. Но был и ещё один сон. Летом прошлого года, в конце августа, через две недели после того, как отец ушёл на фронт. Ей тогда отец и приснился. Страшный, обросший до глаз щетиной, в такой же оборванной шинели, как те красноармейцы, которых немцы держат за колючей проволокой на скотобойне. Она его видела всего одно мгновение. «Что, доня, узнала меня? – сказал он, с трудом разлепляя сухие потрескавшиеся губы. – Ничего, ничего… Я живой». Она хотела закричать, позвать его, но не успела. Он исчез. И она до утра пролежала, глядя в неподвижную темень, пока за окнами не засинелись утренние сумерки. Мать за тесовой перегородкой легко, как отдохнувшая птица, соскочила с кровати, заглянула к ней и позвала: «Шура? Ты спишь?» Видимо, слышала её испуганное дыхание. Она притворилась спящей и ни матери, ни брату о том, что видела отца живым и невредимым, только очень усталым, не сказала.
И вот теперь она увозила с собой тайну того сна. Жив ли её папка? Где он теперь? Она вздохнула и, осмелев, спросила сидевших возле чугунной печи:
– Ребята, а вы из какой деревни?
– Из Гольтяева, – ответил старший из братьев, которого называли Серёгой.
– Тебя Серёжей зовут? – И она привстала и попыталась улыбнуться.
– Меня – да, – спохватился старший. – А это – мой брат, Коля. Это – Володя. Мы все из Гольтяева. В одну школу ходили.
– А меня зовут Шурой. – И тут же поправилась: – Александрой.
Ребята смотрели на неё. Она – на них.
– А вы не знаете, куда нас везут? – наконец спросила она.
– Куда-то в Германию. А куда точно, никто не знает.
И тут из глубины вагона кто-то сказал:
– Скорей бы станция. В туалет хочется, спасу нет.
– Вряд ли нас на станции выпустят, – сказал Серёга.