– Взвод, становись! – волнуясь, крикнул Леденев. – Равнение на-право! Кэ-эк стоишь?!
Глядя на обвалившихся свыше штабных офицеров в их красиво подогнанных, чистых мундирах, он опять ощутил, что отделен от них невидимой стеной, – и даже если б все они сейчас, раздевшись до порток, полезли в речку наравне с гусарами, то все равно б не смыли холод отчуждения, так и оставшись для него «высокоблагородиями».
Офицеры подъехали к строю застывших, сверх всякой меры пучивших глаза гусар. Перед глазами Леденева остался лишь высокий, стройный, сидевший в седле как влитой генерал. Высокий купол лба, холодная зоркость в глазах с опущенными книзу, как у породистой собаки, уголками, твердо сомкнутый рот с энергически выпяченной крупной нижней губой.
– Устали, братцы?
– Никак нет, ваше пре-вос-хо-ди-тель-ство! – закричал Леденев, стараясь, чтобы в каждом слове у него зазвенел каждый звук.
– Врете, унтер, устали, – сказал генерал, смотря на него цепенящим, вбирающим взглядом. – Но надо терпеть. Оставьте работу, ребята. Помолимся за упокой наших павших товарищей.
Тела всех убитых у леса гусар снесли и уложили в ряд у вырытой могилы. Граф Келлер со штабными спешились и молча обнажили головы.
Полковой поп Василий, надевший золотую ризу, взял пахнущее раскаленными углями и горьковатым ладаном кадило и густо затянул: «Помяни во Царствии Твоем православных воинов, на брани убиенных, и приими их в небесный чертог Твой, яко мучеников изъязвленных, обагренных своею кровию…»
Лучи полуденного солнца, зиявшего белой дырою в зените, отвесно били в обнаженные, потеющие головы, блистали на зеркальной поверхности реки, на желтой латуни кадила, которое, качаясь на цепочке, бросало солнечные зайчики, заставляя живых, подражавших в недвижности мертвым, прижмуриваться.
Воздух был напоен одуряюще-пряными ароматами трав, неумолчно звенели под каждой травинкой кузнечики, брунжали изумрудно-радужные мухи, от реки несло сладостной, притягательной свежестью – и только мертвые с их благодарными, лукавыми улыбками, с уже подернутыми восковою желтизною и как бы попрозрачневшими лицами были бесповоротно чужими вечно юной земле, непричастными к пению, блеску и теплу всего этого светоносного мира.
«Вот так и я бы мог лежать, и Барбович, и даже граф Келлер, и никакой бы разницы меж нами уже не было», – подумал Леденев. Ему вдруг стало ясно, что перед этой самой ямой он никакой уж не мужик и уж тем более не унтер-офицер 10-го Ингерманландского гусарского полка, равно как и Барбович никакой не дворянин, а Келлер не громадный ум военного начальника. Но вместе с тем сильней всего хотелось переступить затекшими ногами и отмахнуться от настырной мухи, лезущей в глаза, и, казалось, ничто не мешало тем же жадным, тоскующим взглядом смотреть на господ офицеров и помышлять о том, как проломить невидимую стену между ними и собой…
Деревню затопили конные полки: текли по улочкам драгуны-новгородцы, одесские уланы, казаки с голубыми лампасами Оренбуржского войска, разбитые на сотни по мастям своих коней: вороные, буланые, огненно-рыжие… Тянулись батареи, патронные двуколки, обозные телеги, лазареты…
На рассвете полк выступил из Бялоглов. Окопы, вырытые ими накануне, остались памятником бесполезной земляной работы, разверстыми могилами, назначенными неведомо кому.
Все доступное слуху пространство покрыл слитный гул – казалось, ворчит растревоженная утроба земли. На юг повернули сперва казаки-оренбуржцы, а затем и драгуны с гусарами-ингерманландцами. Прошли версты три, и по взводным колоннам полка прокатилась команда «направо». Клубилась белесая пыль, оседала на лицах, фуражках, усах, и вот уж все гусары были белы, как мельники в завозный день. Бескрайне лоснились заливы нескошенной зрелой пшеницы.