Наш квартет был маленьким интернационалом, я один был представителем большинства, а потому в меньшинстве: русский как нацмен. Тимур был узбек, Саул караим, Кирилл, которого мы звали Мефодием, болгарин, но с припи*дью – надо ли объяснять какой? А главное, мы были провинциалы и в лучших бальзаковских традициях приехали завоевывать столицу, хотя иного оружия, кроме литературы, у нас не было, да оно нам и не нужно было: литература в то время заменяла все остальные функции общества – так, по крайней мере, казалось. А вот чего у нас не было, так это богов, хотя живы еще были Ахматова с Пастернаком, вокруг которых роились ленинградцы и москвичи. Мы над этой кумирней только посмеивались, потому что сами ходили в богах и признавали первым среди равных нашего удачливого неудачника: Тимур был нашим учите лем, вожатым и гуру, и вовсе не потому, что несколькими годами старше. Два прозаика, один поэт и один никто – этот никто и стал нашим учителем, потому что был самым свободным из нас. В литературе он был неудачник – потому и никто. О жизни я сейчас не говорю, хоть он и опередил всех и ушел из нее первым, но здесь начинается какой-то иной счет, да и неизвестно, что нам еще предстоит, и где здесь удача, а где неудача – кто знает?

Нельзя сказать, что Тимур был бездельник, хоть и гедонист, что так понятно после его двенадцатилетних мытарств и в предвидении его мучительной смерти! Скорее уж, он был недостаточно честолюбив либо излишне бескорыстен – признаться, не очень уверен, какая именно характеристика ему подходит больше. Выйдя на волю сравнительно молодым – в двадцать восемь, а посадили в шестнадцать! – он услаждал себя тем, что было у нас с ранней юности, а у него появилось только сейчас: свободой, независимостью, женщинами, друзьями, отдельной комнатой – и славой. Да, да, славой, но – догутенберговой, изустной, фольклорной: он был великий сказитель, мы знали его байки наизусть, и каждый раз, когда появлялся новый слушатель, не уставали дивиться его устным новеллам заново, а заодно и реакцией на них новичка. Я и своего нового соседа по общаге привел как-то к Тимуру, заранее предвкушая его реакцию, – и не ошибся! Соловьев и в его генетической амальгаме отыскал искомую хромосому – бухарско-еврейскую. Мы могли слушать байки Тимура до бесконечности, до умопомрачения, как любимую пластин ку, и, когда рассказчик что-нибудь забывал или менял какую-нибудь деталь, мы подсказывали либо поправляли. А может быть, он ничего не забывал, а только делал вид, что забыл, и ждал нашей подсказки, и это было частью его тщательно подготовленного номера? Дошло до того, что мы уже просто заказывали ему рассказы, когда появлялись новые слушатели:

– Давай про лагерных бл*дей!

– Нет, лучше как ты читал зэкам Маяковского о советском паспорте!

Тимур садился прямо на пол, скрестив по-восточному ноги, в неизменной своей тюбетейке, похожий скорее на какого-нибудь бая, чем на писателя, а мы располагались вокруг и как завороженные слушали его жуткие и невероятно смешные истории. Репертуар его был не так чтобы очень велик, и постепенно он расширял тематику, от лагерной жизни его потянуло на среднеазиатское детство – помню историю про то, как гордый отец приучал его скакать на коне. Тимуру всего семь лет было, а конь без седла, вот он и стер мошонку до крови, но – праздник, гости, отцовская гордость, и Тимур терпел до конца. Он даже Сталина помнил – как тот держал его на коленях в каком-то правительственном санатории, а отец с Кагановичем о чем-то спорили.

– Сталин меня тоже запомнил, – говорил Тимур. – Отца с матерью расстрелял, а потом три года ждал, пока мне шестнадцать исполнится. И тогда только арестовал. Закон есть закон, несовершеннолетних сажать нельзя. Законник был, буквоед…