А Валя укладывалась на его место в кровати, и они в двух одинаковых, расшитых матерью ночнушках поворачивались друг к другу спиной, потому что им нечего было сказать друг другу даже перед сном.

Во сне Валю теперь преследовали не побои отца, а изнасилование. Домашний страх, в клейком месиве которого она росла, словно потускнел и съёжился на этом фоне. Ведь Валя взрослела, постоянно придумывая вместе с матерью, как заговаривать пьяному зубы, как отбиваться, куда прятаться…

Росла не как человек, а как дичь в сезон охоты. Но теперь почувствовала себя дичью новых охотников, дичью, которой надо быстрее отсюда бежать. Стала бояться выходить вечером, долго находиться среди людей, страдала даже в школе.

Она всегда была замкнутой, но теперь, казалось, все видят, что она «такая», и девчонки презирают, а парни считают, что с ней теперь можно всем. Постоянно хотелось плакать, она еле сдерживалась. И в конце концов договорилась с собой, что она как мать. Та пожертвовала собой за квартиру, а она, став заступницей матери.

Валя была талантливым ребёнком, но никто в её окружении, кроме бабушки Поли, не мыслил такими категориями. Бабушка, любуясь внучкой, сияла, цокала языком и приговаривала:

– Ну что у меня за девка? Ну, всем взяла!

Валя лучше всех в классе могла перечислить пионеров-героев и в чём-то благодаря им решилась на защиту матери. Она ярче всех пела «Бухенвальдский набат»: «…это закалилась и окрепла в нашем сердце пламенная кровь… и восстали, и восстали, и восстали вновь!»

Лучше её в школьной самодеятельности никто не исполнял литературные монтажи из произведений советских писателей. Ей не было равных на физкультуре, в классиках, резиночке и вышибалах. Но главное, телевизор!

Валя научилась шить вручную из принесённой матерью ткани блузки, как у дикторш. Читала в них перед зеркалом в ванной программу передач по газете и видела себя телеведущей – честной, сильной, правдивой и готовой защищать слабых.

К концу восьмого класса мать, мечтательно повторявшая слово «Москва», объявила, что обо всём договорилась – Валя пойдёт ученицей к ней в цех. Это было такое же привычное предательство, каким прежде было ежедневное прощение бесчинств отца «ради семьи».

– Что, доча, так смотришь? – оправдывалась мать. – Терешкова тоже была ткачихой, а потом раз – и в небо! Бабы в цеху сразу сказали, Валька ударницей будет в мать!

Она при любом удобном случае подчёркивала никчёмность отца, гордилась званием «Ударницы коммунистического труда». И тёмно-красный значок с этой надписью прикалывала на платье, идя на фабрику, а потом не ленилась перестёгивать на рабочий халат.

Валя ответила ледяным «нет», собрала сумку и поехала на «скотовозе» к бабушке Поле. «Скотовозами» называли полуразвалившиеся грязные вонючие автобусы, в них из деревни возили на рынок городка не только домашнюю птицу, но свиней и баранов.

В деревне был двойной праздник. С одной стороны Кирилл – самый длинный день, самая короткая ночь, с Кириллина дня – что солнышко даёт, то у мужика в амбаре. С другой стороны, именно на Кирилла провели электричество.

– Гляди, Валюшка, какой мне Лёнька Брежнев подарочек сделал! – щёлкала грубым выключателем бабушка Поля, любуясь на голую лампочку в центре избы.

Она побежала к Ефиму и вернулась со стеклянной банкой, завёрнутой для тепла в кофту. В банке был горячий куриный бульон с кусками курицы.

– Фимка под праздник куру забил. Ешь, пока не простыло, – скомандовала бабушка, выливая бульон из банки в мисочку. – Что стряслось-то? Сама не своя! Говори как есть, грустить-то вместе веселее.

Бабушка чувствовала Валю, видела всё, чего не видела мать, но Валя не решилась открыться.