– Что я там не видела, в этом сумасшедшем доме с табличкой Средняя школа? – с насмешкой глядя на Машулю, говорила Даша.

Физический труд презирала, даже за цветами ухаживать не любила. Полить их там, прополоть – ленилась. Все время на собраниях, на бюро райкома каких-то, на сборах, на сдаче ГТО, на слетах, смотрах художественной самодеятельности, на соревнованиях. Вот и досоревновалась до райкома комсомола, а оттуда ее отправили в Москву учиться.

Вернулась с дипломом о высшем образовании и с сигаретой в зубах. Мария Константиновна спросила ее: «Диплом-то в какой сфере позволяет трудиться?»

– По партийной линии, – ответила.

И – все…

– Потом родила тебя – то ли от первого секретаря, то ли – от второго, то ли – от третьего, – продолжала свой рассказ Мамашуля, может, Василине, а может, себе.

Нет, Мамашуля не сердилась на маму Дашу, а говорила, что в новых условиях и выживать надо по-новому, приспосабливаться. Потом маму Дашу перевели в Севастопольский горком партии, потом – в Москву. А Мамашуля и Василина остались под Чинарой. Ходили гулять в городской парк, на набережную в порт, в цирк, кукольный театр, в детский сад. Потом Мамашуля готовила Лину в школу. Учила читать, писать и по-русски, и по-французски, и по-английски, обшивала, обувала, кормила, поила – в общем, делала все, чем обычно в такой ситуации занимаются бабушки.

Французский и английский языки Мамашуля знала с детства. Им ее еще гувернантка-француженка научила, которую после революции уже, здесь же, под Чинарой, зарубил саблей красноармеец-кавалерист, сказав, что та на Каплан похожа, которая в товарища Ленина стреляла.

– И картавит, как та жидовка: «Пхрастыте, пхрастыте»… Каркает, как ворона! – сказал.

И зарубил.

На этом образование бабушки Марии Константиновны и закончилось. Да и ни к чему оно, образование, тогда стало: только внимание привлекало да похоть у мужиков распаляло.

– Страшно-то как тогда в Крыму было, господи… Боже, ой как страшно, – говорила Лине бабушка шепотом. – Батюшку Серафима на чугунных воротах церкви распяли и еще в живого кол вбили с красной тряпкой. А потом и храм взорвали. Такая беда на Россию пришла, такое лютое зверство вылезло… Дворника-татарина изувечили всего. Руки-ноги отрубили и бросили посреди усадьбы. Никому не давали подойти – пусть подыхает, говорят, другим неповадно будет. Контрреволюционерам проклятым…

– Как же он выл да стонал, бедный! А потом затих навеки, – крестясь незаметно двумя перстами, вспоминала Мамашуля.

Она была тогда совсем девчонкой. И жила здесь же, под Чинарой, со своей бабушкой Елизаветой в домике для прислуги. Их дом, где сейчас больница, отобрали, выгнав их, в чем были, как недобитую контру. Они и поселились в этом домике с пожилой гувернанткой Жузей. Прислуга вся разбежалась, а им бежать было некуда. Прабабка Катя из Лондона пыталась их вывезти через английского и французского атташе в Турцию, да никак не вышло.

А в их домик стали наведываться женишки, как называла их прабабушка Елизавета. Придут, ткнут кривой саблей или револьвером в живот и говорят: «Раздевайся!» Вот тогда Мамашуля и обрызгала себя соляной кислотой в первый раз – взяла метелочку, обмакнула в банку с кислотой и обрызгалась. А второй раз обрызгалась, уже когда фашисты да всякая сволочь полицайская стала захаживать – во время войны Отечественной. Всем объявила, что у нее проказа – страшно заразная смертельная болезнь. И женишков не стало.

Во время той войны опять кровь лилась, смерть ходила, оккупация, облавы, расстрелы, бомбардировки! Хорошо еще, что домик стоял на окраине, в горах. А вот есть было совсем нечего.