Фаррелл поднялся, вытер глаза и, подойдя к окну, уставился на розовый от солнца Гудзон, по которому размытые очертания двух больших пароходов медленно продвигались в направлении океана. Весенний ветер, словно демоны, завывал вокруг зеленых безразличных карнизов «Макгроу-Хилл». Когда Фаррелл снова заговорил, голос его звучал как бы издалека, и было в нем несказанное отчаяние:

Все, что важно для человека,
Длится миг или день…
Крик герольда, чеканная поступь солдата —
Вот и вся его слава, вся его мощь,
Тот костер, что разожгла нощь
Из смолистого сердца твоего брата[28].

Затем он повернулся ко мне и сказал:

– Пиши, сынок, работай до седьмого пота. – С этими словами он, пошатываясь, побрел по коридору и навеки ушел из моей жизни.

А я еще долго стоял, размышляя о будущем, которое казалось мне теперь столь же туманным и неясным, как затянутый дымкой горизонт за лугами Нью-Джерси. Я был еще слишком молод, чтобы чего-то действительно бояться, и, однако, уже не настолько молод, чтобы не поддаться опасениям. Эти нелепые рукописи, которые я читал, в известной мере служили мне предупреждением, показывая, сколь грустно кончаются честолюбивые мечты – особенно когда дело касается литературы. Превыше всего – уже не в надеждах и мечтах – я хотел стать писателем, но история, рассказанная Фарреллом, глубоко поразила меня в самое сердце, и я впервые в жизни почувствовал, до какой степени я пуст. Да, правда, я проделал большой путь для молодого человека, но мой внутренний мир по-прежнему был привязан к земле – я не знал любви и не столкнулся со смертью. В ту пору я и понятия не имел, как скоро встречусь с ними обеими, плодами человеческих страстей и человеческой плоти, от которых я отгородился, закупорившись в самодовольстве, в затхлой атмосфере самоограничения. Не имел я понятия и о том, что открытие мира для меня совпадет с переездом в столь странное место, как Бруклин. Я лишь знал пока, что вот сейчас в последний раз спущусь в продезинфицированном зеленом лифте с двадцатого этажа на шумные улицы Манхэттена и там отпраздную свое избавление дорогим канадским пивом и бифштексом из вырезки, который съем впервые со времени приезда в Нью-Йорк.

Второе

После этого банкета, который я устроил сам себе вечером в ресторане «Лоншан», что в нижней части Пятой авеню, я подсчитал свои финансы и обнаружил, что все мое достояние составляет меньше пятидесяти долларов. Хотя, как я уже сказал, подлинного страха я не испытывал, я не мог не почувствовать себя немного неуютно, особенно если учесть, что перспектива найти другую работу сводилась почти к нулю. Однако я мог не волноваться, так как дня через два мне привалило неожиданное счастье, что меня и спасло – по крайней мере на ближайшее будущее. Этот свалившийся на меня с неба дар был поразительной, феноменальной удачей и, как и в другом случае, имевшем место много позже, был обязан своим происхождением существованию в Америке рабства. Хотя все это имеет лишь косвенное отношение к моей новой жизни в Бруклине, история дара столь необычна, что ее стоит рассказать.

Получил я его главным образом благодаря бабушке по отцовской линии – когда этой сухонькой маленькой старушке подходило к девяноста годам, она рассказала мне, что у нее были рабы. Я часто с трудом верю, что так мало времени отделяет меня от старого Юга и что не какое-то далекое поколение моих предков владело черными людьми, а просто моя родная бабушка, родившаяся в 1848 году, в тринадцать лет владела двумя маленькими негритянками чуть моложе ее, которые прислуживали ей и на которых, несмотря на существование Авраама Линкольна и положений Декларации независимости об эмансипации, она смотрела в течение всех лет, что длилась Гражданская война, как на свои любимые вещицы. Я говорю «любимые» без всякой иронии, так как уверен: она очень их любила, и, когда она вспоминала про Друзиллу и Люсинду (а таковы были их несравненные имена), ее дряхлый, дрожащий голосок надламывался от волнения, и она говорила мне, «до чего же дороги, до чего же дороги» были ей эти девочки и как в холодную военную пору она переворачивала небо и землю в поисках шерстяной пряжи, чтобы связать им чулки. Было это в округе Бофорт, в Северной Каролине, где бабушка провела всю свою жизнь, – с этими местами она и связана в моей памяти. В тридцатые годы каждую Пасху и каждый День благодарения мы с отцом отправлялись из нашего дома в Виргинии навестить ее – ехали среди болот и плоских, однообразных плантаций земляного ореха, табака и хлопка, мимо заброшенных негритянских хижин, ветхих и тоже однообразных. Добравшись наконец до сонного городка на реке Памлико, мы с особой нежностью, ласково здоровались с бабушкой – она ведь уже многие годы была почти полностью парализована. И вот лет двенадцати или тринадцати, сидя у кровати бабушки, я слушал ее рассказы о Друзилле и Люсинде, о лагерных стоянках и отстреле индеек, о пчелках-швеях, катаниях на пароходике вниз по Памлико и прочих радостях довоенных лет, – нежный птичий голосок был еле слышен, но милая старушка щебетала и щебетала, пока, умолкнув, не засыпала.