Погляди, дроля, на небо.

После неба – на меня.

Как на небе тучи ходят,

Так на сердце у меня.


А со стороны Касмановых, словно соревнуясь с озорным бабьим распевом, звериный мужичий голос орал под грохот электрогитар:


Он съел живьём крысу, он выпил кровь кобры,

Спалил дотла ведьму, собрал её пепел,

Посыпал им тело.


«Господи, помилуй!» – прошептал Иван Васильевич и перекрестился. Он похлопал себя по бокам, стряхивая налипшую сухую траву, и побрёл к своему дому – прятаться теперь не имело никакого смысла. Он добрался до палисадника и услышал, что пение, с противоположного от Касмановых конца деревни, вроде как приближается. Действительно, гармонь резвилась уж где-то рядом, да и слова частушек звучали совсем явственно и разборчиво:


Золото моё колечко,

На колечке есть печать.

Кто завлёк моё сердечко,

Тот и будет отвечать.


Машка Темлюкова поёт, – сообразил Иван Васильевич. Уж её-то голос он не спутает ни с каким иным. Как овдовел, было дело – сватали её за него. Ничего из этого не вышло – и, слава Богу! А поёт-то хорошо! Он заслушался и чуть не пропустил момент появления под его окнами шумного общества деревенских, неспешно перемещающихся в сторону разгуляй-свадьбы. Метнулся за угол, в тень и уж оттуда украдкой смотрел за дальнейшим. Разглядел Анну Колтавскую и Марию Наговую – тоже почти что его невест… Не сиделось на месте деревенским свахам – всё бы им судьбу чью-то устраивать, тем паче – вдовцов. Но не решился Иван Васильевич жизнь свою менять: пусть, дескать, как есть – и, опять же, слава Богу! Была в обществе и Малютиха с сотоварищи, но уже не атаманила – набралась, так что еле плелась в конце…


Девочки, во поле ветер,

Девочки, во поле дождь,

Девочки, не наша воля,

Не полюбишь, кого хошь.


Машка Темлюкова пела, пританцовывая; рядом двигала боками Колтавская и стучала в ложки…

Навстречу, от Касмановых, неслось что-то уже более спокойное, но, всё равно, невнятное:


Прогоняй ностальгию мимо дыма в потолок

И не трогай телефон и заусенца…


Деревенское общество миновало его дом и потянулось в гору. Там, в самой уж близости друг от дружки, обоюдное пение слилось в какую-то не разбери кашу… и вдруг всё замолкло. В минуты этой напряжённой тишины Иван Васильевич и сам занервничал, томясь ожиданием: как-то решится? Нальют и вон сопроводят или примут и за стол усадят?.. Внезапно тишина треснула от тихого сначала, а потом – всё более решительного и громкого вступления гармони. Высокий голос гармониста прорезал набухающее уже сумерками небо над деревней и изогнулся над ней радугой:


По просёлочной дороге шёл я молча,

И была она пуста и длинна.

Только грянули гармошки что есть мочи,

И руками развела тишина…


И вдруг взорвалось уже общим – и тех, и этих – хором, так что Иван Васильевич чуть не присел от неожиданности – столько нерастраченной народной силы разом выплеснулось в окружающее пространство:


А это свадьба, свадьба, свадьба пела и плясала,

И крылья эту свадьбу вдаль несли.

Широкой этой свадьбе было места мало

И неба было мало, и земли.


Кот Калач стремглав дунул в кусты, а Иван Васильевич улыбнулся: наша ведь вышла победа! Наша!

Он готовил ужин, чаевничал и всё слушал, как гуляет у Касмановых свадьба. Но уж не гудели более постылыми словами громкоговорители. Общество, не стесняя себя, пело что-то знакомое и родное:


То не ветер ветку клонит,

Не дубравушка шумит —

То моё сердечко стонет,

Как осенний лист дрожит…


Вскоре он, однако, совсем перестал прислушиваться. Пережитое, – по преимуществу из давешнего сонного видения, – обрушилось на него таким собранием мыслей и раздумий, что сердце зашлось болью, а душа – тягостным томлением. И во сне не было ему покоя: он метался в постели и что-то вскрикивал, так что приткнувшийся в ногах Калач то и дело вздрагивал и тревожно поводил из стороны в сторону треугольниками ушей…