Есть такая старая индийская притча. Как-то забрел в одно село слон и привел в замешательство крестьян, не знавших, что это такое. А жили в том селе одни слепые. И вот главный из них послал четверых самых умных крестьян, чтобы они разобрались, что это такое.
«Идите и скажите нам, что это пришло в село».
Первый слепец схватил слона за ногу и сказал:
«Я понял! Это шагающий столб».
Второй пощупал брюхо слона и возразил:
«Да что ты такое говоришь? Это же огромная бочка расхаживает по селу».
Третий сравнил уши слона с листьями смоковницы, а четвертый, подержавшись за хобот, заметил:
«Нет, это шланг для полива огорода».
Отправились селяне к главному, и каждый сообщил о том, что осязал. Так кто же из них был прав? Все четверо, и никто конкретно. Потому что никому из нас, смертных, не дано обладать истиной во всей ее полноте.
Это тем более справедливо в моем примере, когда я берусь описывать, а поневоле, и судить о взаимоотношениях мужа и жены, проживших вместе ровно чертову дюжину лет. Как узнаешь, кто из них прав, кто виноват? Послушаешь жену и, особенно если она заплачет, видишь в ней ангела с крылышками, а мужа – злодеем и кровопивцем. Послушаешь мужа, и все наоборот. Хотя жизненный опыт тебе подсказывает иное. Муж задурит – половина двора горит, жена задурит – весь двор сгорит. Муж запьет – полдома пропьет, жена запьет – весь дом пропьет.
Дорогие мои читатели, к чему я все это? Своими сетованиями насчет семейной жизни «со Штирлицем» Нонна Викторовна делилась со мной, дай бог памяти, году где-то в девяносто третьем – девяносто четвертом. Тогда же, как уже мельком упоминал, я впервые познакомился и с фрагментами ее биографических воспоминаний о собственной горемычной жизни, неудачном супружестве, многочисленных ухажерах, творческих поисках, приобретениях и потерях.
Это были обыкновенные листы из блокнота не самой качественной бумаги, заполненные почти неряшливым почерком, в котором крупные буквы не знали ни ранжира, ни строя, даже как бы и не дружили друг с дружкой, хотя проживали в одном слове. Еще более сумбурной выглядела сама архитектоника воспоминаний. Интересные, порой захватывающие факты – все же жизнь Мордюкова прожила фантастически увлекательную, – события, мысли, рассуждения теснились, наползали друг на друга вразнотык, безо всякой упорядоченности, тем более без каркасной сюжетной линии. С одной стороны, она препарировала собственную биографию с безжалостностью опытного хирурга районной больницы, с другой – ограничивалась совершенно немотивированными недомолвками.
Вряд ли вы, уважаемый читатель, можете себе такое представить, но в достаточно объемной рукописи – отпечатанная на машинке, она перевалила за пятнадцать условных листов, это книга в триста пятьдесят страниц – фамилия мужа упоминалась считаные разы. Имя «Слава» – дважды. Полностью фамилия, имя и отчество – ни разу. Даже в самых трогательных, почти интимных моментах – только «он» да «муж». И сплошные упреки. Женская обида хлестала у Мордюковой, что называется, через край.
При этом актриса в общем и целом не врала, не придумывала инсинуаций, тех самых злостных вымыслов о совместной жизни с супругом. Она просто вспоминала и записывала по большей части то, что ее когда-то сильно задевало, расстраивало, угнетало. И потому, как говорится, невооруженным глазом виделась явно тенденциозная однобокость воспоминаний.
Но как было сказать об этом Нонне Викторовне, я, откровенно говоря, не знал, даже боялся, предвидел ее всегда резкую реакцию на любое замечание касательно собственного литературного творчества. И тогда я пошел на «хохлацкую хитрость», как впоследствии выражалась сама Мордюкова. Я испросил у актрисы разрешения выбрать из рукописи некоторые отрывки для последующей публикации в газете «Частная жизнь», простым карандашом сделал за пару дней легкую, буквально косметическую правку написанного, разбил весь тезаурус на семь или восемь глав, чуток пригладил, смягчил обиды, смикшировал другие явные перехлесты. Думал, что если какие-то карандашные замечания не понравится актрисе, то я сотру их, и вся недолга.