…седой, как лунь,
Как одуванчик – только дунь, —

остались навсегда в душе видениями утраченного рая»[7].

Нянюшкой младенца стала старая Татьянушка, неразлучная с Александрой Дмитриевной. Ребенок рос под звуки простых и задумчивых украинских песен.

Когда Вячеславу исполнилось три года, семья, покинув пресненский «Эдем», переехала на Патриаршие пруды, сняв там недорогое жилье. В XIX веке в этих местах располагался городской «Латинский квартал», где селились студенты университета, в котором позже предстояло учиться будущему поэту и профессору античной филологии. «Московский дворик» на Патриарших также навсегда остался в его памяти:

И миру новому сквозь слезы
Я улыбнулся. Двор в траве;
От яблонь тень, тень от березы
Скользит по мягкой мураве.
Решетчатой охвачен клеткой
С цветами садик и с беседкой
Из пестрых стекол. Нам нора —
В зеленой глубине двора[8].

К тому времени отец был тяжело болен. Прослужив большую часть жизни землемером, он перешел теперь в Контрольную палату. Характером и складом ума Иван Тихонович являл живую противоположность жене. Если та отличалась глубокой религиозностью, мягкосердечием и возвышенно-романтической настроенностью со славянофильским оттенком, то муж был настоящим интеллигентом – «шестидесятником» эпохи реформ, одним из тех, с кого Тургенев писал Базарова, и подобно Базарову – материалистом и атеистом. Человек замкнутый и упрямый, он жил своей сложной внутренней жизнью, скрытой от посторонних глаз. Настольными книгами Ивана Тихоновича были сочинения немецких «вульгарных материалистов» Бюхнера, Фохта и Молешотта – те самые, которые один из персонажей «Бесов» Достоевского, некий подпоручик, сойдя с ума, поставил в киоты вместо икон и поклонялся им. Это в Оксфорде учение Дарвина воспринималось как одна из гипотез – для русского интеллигента оно стало символом веры. «Все мы произошли от обезьяны, итак поэтому давайте делать добро», – шутил Владимир Соловьев. Он же дал определение трем видам неверия. Первое – грубо материальное, животное, второе – лживое и лукавое и третье – честное, которому надо помочь прозреть. Неверие отца Вячеслава Иванова относилось к третьему виду. Ведь безбожие второй половины XIX века порой бывало своего рода религией, пусть даже многие этого не осознавали. И очень часто неверам и упрямцам, враждебно относящимся к официальному православию (на что были причины, когда весть Евангелия подменялась мертвящей казенщиной), вдруг неожиданно открывался Лик Христа.

Портрет отца сын нарисует по смутным воспоминаниям младенческих лет и рассказам матери:

Отец мой был из нелюдимых,
Из одиноких, – и невер.
Стеля по мху болот родимых
Стальные цепи, землемер
(Ту груду звучную, чьи звенья
Досель из сумерек забвенья
Мерцают мне, – чей странный вид
Все память смутную дивит), —
Схватил он семя злой чахотки,
Что в гроб его потом свела.
Мать разрешения ждала, —
И вышла из туманной лодки
На брег земного бытия
Изгнанница – душа моя[9].

Не от отцовского ли землемерства берут свои истоки «Борозды и межи» Вячеслава Иванова? Поэты Серебряного века были и в переносном, и в прямом смысле детьми интеллигентов – «народников»…

Перейдя на службу в Контрольную палату, Иван Тихонович получил гораздо больше времени, чем прежде, для чтения своих любимых материалистических сочинений. В безбожие он попытался обратить и жену, но натиск вольнодумства оказался бессилен против глубокой веры и здравого ума Александры Дмитриевны.

И все в дому пошло неладно:
Мать говорлива и жива,
Отец угрюм, рассеян, жадно
Впивает мертвые слова —
И сердце женское их ложью
Умыслил совратить к безбожью.