Иван Степанович молчал. Зачем отвечать, когда и так все ясно.
Черт знает, что это за аномалия такая с котиками, бормотал Венедикт, стекленея взглядом.
Почему именно они, не собаки, не мыши, не тараканы. Ученые бы разобрались, если б из вас, придурков, могли вырасти ученые. Никого ж нет, один я среди мудил сижу, все не сдохну…
Он замолкал, и лицо у него становилось такое, что Иван Степанович отодвигался от греха подальше.
Весь мир насилья мы разрушим до основанья, шептал Венедикт, раскачиваясь и безумным взором вперившись в стол. А затем! А затем в нем останутся только вырожденцы вроде вас – и коты. И какой же вывод сделает из этого мое одуревшее от потрясений человечество, всего треть века как выползшее из квазинеолита?
Дальше Иван Степанович уже совсем ничего не понимал. Он и из этих-то речей с трудом выцеживал капли смысла. Только улавливал, что Венедикт ставит под сомнение божественность Котэ и его дар людям.
Расскажи он об этом Совету, древнего хрыча спалили бы вместе с землянкой, даром что единственный хронист на все окрестности. На него и так недобро косились в монастыре, когда очередной котик переселялся. Один раз даже совещались, выдавать ли нового, но тут Иван Степанович встал на защиту: раскричался так, что самому потом было удивительно. Как это так – котика не выдать? На что же это вы хотите живого человека обречь? Как же так можно? Люди мы или крабья чешуя? Монахи поморщились, но котика дали.
Венедикт потом назвал Ивана непонятно, но красиво: идиот ты мой лучистый. Иван Степанович запомнил и время от времени про себя мечтательно повторял.
Когда начало светлеть, он собрал нехитрый скарб и медленно двинулся вдоль дороги. Туман таял, и понемногу открывалась привычная мертвенно-серая каменистая равнина. По левую руку темнели леса. По правую высились скалы, гладкие, как лезвие ножа.
Выбрав замшелый валун без всяких проплешин, Иван вскарабкался на него и обозрел окрестности. Дорога дальше забирала круто вправо и обрывалась, немного не доходя до черной расщелины – входа в ущелье.
Все верно. Так и на карте помечено.
Иван Степанович выбрался на дорогу и пошел, изредка озираясь. Пес его знает, кто здесь может встретиться. Ежели повезет – такие же паломники, как он сам, а не повезет, так обиралы.
Но до сих пор местность выглядела безлюдной и вполне безопасной. Даже и непонятно, что на Венедикта тогда нашло.
Узнав, кого выбрал Совет для похода к святой горе, хронист впал в безумство. У Ивана Степановича до сих пор перед глазами стояло перекошенное его лицо, белое, как перо спорынь-птицы.
«Не сметь! Запрещаю! Прокляну-у-у-у-у!»
Иван Степанович только руками разводил виновато и пятился. Как не пойти, когда Совет уже решение принял!
Венедикт затрясся так, что едва с лежанки не свалился.
«Дубина пустоголовая! Ты хоть знаешь, что тебя там ждет?»
И давай слова кричать непотребные: «Родиционный фон!» «Одоптацея!» Потом и вовсе распоясался: «Куда ты, – орет, – прешься, кретин, когда имеешь дело с непредсказуемой, сука, девергенцыей!»
Это Иван Степанович пресек мягко, но решительно. Сказал, что и сам о жене старосты мнения невысокого, но так порочить женщину – это чересчур.
Тут-то хронист и поперхнулся на полуслове. Бороду свою схватил, в рот запихал и давай жевать. Жует – и мычит, жует – и жует.
Посмотрел Иван на это дело, вздохнул и повернулся, чтобы выходить. А сзади в голову ему полетел кувшин. Если б в последний миг не услышал свист и не уклонился – валяться бы с разбитой башкой на полу.
Подвел бы Совет!
А Венедикт выплюнул бороду и эдак вкрадчиво, будто и не метал посуду, осведомляется: «А что ж староста сам к святой горе не пойдет? Раз уж так тревожно ему за беременную жену?»