Кузя, кашевар куренников, бросил в чашку пару черпаков завары[19] и небрежно сунул её ему.

Шпынь ухватил ложку толстыми пальцами, чёрными от копоти и жира, стал размеренно кидать в рот кашу, тяжело заворочал большой, как у лошади, челюстью. И на голове у него сразу игриво задрожал хохолок седых жёстких волос, как бы подсказывая, что он уже стар, неуклюж, ленив и самоуверен и за этот острый хохолок схлопотал своё прозвище.

Его казаки тоже получили по чашке завары и присели тут же подле костра, на песке.

Шпынь поел, вытер о шаровары ложку и сунул её обратно за пазуху.

– У меня Миколку убили, – тихо сказал Заруцкий, не сводя взгляда с пламени костра, краем глаза же заметил, как напряглись казаки Шпыня.

– Хрен знает откуда их принесло-то! – просипел Шпынь; он не выдержал тягостного молчания казаков и стал ругаться: – Сволочи!..

В его голосе слышался вызов: оттого что ему, куренному атаману не один десяток лет, приходится оправдываться перед каким-то Ивашкой, на Дону без году неделя… «Щенком, молокососом!..»

– Уйди с куреня, – всё так же тихо и спокойно сказал Заруцкий.

– Не твой курень! – вскинул Шпынь на него озлобленный взгляд, ощерил зубы, вот-вот, казалось, набросится, укусит…

– По-мирному уйди, – повторил Заруцкий. – Миколка на тебе.

– У куренников спроси! – визгливо, по-собачьи, вскрикнул Шпынь, слабея в ногах от странно тихого, но жёсткого его голоса, и сквозившей в нём какой-то непонятой ему воли.

– Век тебе жить и грабить, а суда в курене не видать! – бросил ему в лицо Бурба самое страшное проклятие донцов, обрекающее на бесчестие за кругом и позор, когда даже самый последний казак презрительно сплюнет, но не подаст руки изгою.

Шпынь, почувствовав за спиной недоброе сопение своих казаков, вскочил, выхватил из ножен саблю и отпрыгнул от костра, готовый постоять за себя. Но никто из его казаков не двинулся с места. Они выжидали, что будет дальше. Он же, набычившись, ринулся на Заруцкого – рубанул его!.. И угодил по чурбаку, где тот сидел ещё долю секунды назад. Он проворно крутанулся, сунулся в ту сторону, куда метнулся Заруцкий, и тут же напоролся на его клинок…

Казаки оттащили тело атамана подальше от костра и зарыли в песке.

Заруцкий присоединил казаков Шпыня к своему куреню и ушёл с Волги на Дон: в зимовую станицу.

– Иванушка! – встречая его, с криком подбежала к нему его любовница, казачка Тонька; следом за ней подбежал и её сын Стёпка, которого она прижила с ним.

Заруцкий обнял её, похлопал по пухлой заднице, почувствовав, как истосковался за два месяца по бабьему телу. Затем, отстранив её, он подхватил сына на руки, подбросил: «Расти вот таким, большим!» Поймав его, он поставил его на землю.

К ним подошли и обступили со всех сторон сторожевые казаки его станицы.

– Тут до Корелы малый пришёл с Черкас, – сообщили они ему. – Корела присылал до тебя. Велел к нему показаться.

– Что там? – спросил он.

– Слух прошёл по войску: царевич-де объявился, убиенный, Димитрий – колена Грозного. Воскрес-де, как Лазарь!..

– Хм! – весело хмыкнул Заруцкий.

– На службу зовёт. Волю казакам сулит. Смага «Низ» собирает на круг.

* * *

Не знал Заруцкий тогда, что через год судьба забросит его в лагерь царевича и его путь-дорожка пойдёт совсем в другую сторону от жизни простого воровского атамана с Дона. Не выбирал он ничего, но туда, под Новгород-Северский, к царевичу, пришёл атаманом в донском войске Корелы, известного всему Дону атамана. Перед уходом с Дона Заруцкий обвенчался с Тонькой. Венчал их расстрига-поп Онуфрий из его станицы, по-быстрому. Все торопились в поход.

Была середина ноября. Стояла непогода. Холодный, с ветром дождь сменялся мокрым снегом. Войско царевича готовилось к новому штурму города.