Ему смешно и досадно стало, когда Латов, не ведая своей судьбы, пришел просить у правления лошадь. Мечтал вывезти из лесу дрова. Затаив усмешку, Ерофей Фомич отказал. А заодно припомнил Ивану поломанный осенью трактор, не вывезенное с Лисьих Перебегов сено. Хотя насчет сена была не Иванова промашка, а председательская.
Колька Чапай, член правления, молчавший во время председательского разноса, сказал, закуривая на крыльце:
– Сам конюх. И лошадь просишь? И-и-и…
Иван порвал заявку и решил, что сегодня же ночью сгоняет на Орлике в лес за дровами. Тут Чапай прав. Чтобы сапожник, да без сапог… Потом пусть судят. Если докопаются.
А Ерофей Фомич продолжал негодовать и этим как бы оправдывал себя:
– Лошадь им каждому подавай. Что же я фермы без кормов держать буду?
Накурившись до дури во время заседаний, он воротился домой к исходу дня. Цыкнул на жену, сбросил на лавку тулуп и зябко повел плечами. Домашнее тепло не сразу взыграло. Нагнулся к рукомойнику. В кусочке зеркала отразился лютый взгляд подо лбом, торчащий над ухом задорный чуб. За все прожитые годы и волнения не убавилось волос на голове. «Я тебе покажу, “старый козел”», – подумал он про Маньку.
Бороденка давно курчавилась серебром, а на голове ни одного седого волоса. Фомич иногда радовался, но в целом не любил, когда молодили. При его должности требовались суровость и опыт. А как его докажешь без суровости? Вон и Параскева со своей белой куделью быстрее задвигалась. Тоже понимает, кто в доме хозяин. А без лютого взгляда с ним и считаться перестанут.
Остричь короткую бороденку – и вышел бы из Ерофея пацан пацаном – приплюснутый нос сапожком, блеклые голубые глаза, в которых вечная напряженность, готовая развеяться в дурашливой улыбке, если собеседник окажется крепок. Может, напряженность эта происходила от трудностей жизни, а скорее всего от давешнего страха и нужды, когда испуганным мальцом ходил вместе с погорельцами, держась за выношенный материнский подол.
Подрастал хилым и слабым. Да и откуда сила возьмется, когда после погорельства они с матерью хлеба досыта не ели много лет.
Зато самолюбия накопился целый воз. Им, как отмычкой, он давил в любую щель, где можно было пролезть или поживиться. Но и страх не пропал, сдерживал, оберегал от опасностей.
Нехватку силы он больше замечал в детстве, получая тумаки от сверстников. Потом научился приноравливаться, быстро угадывать сильнейшего, принимать его сторону. И немалую выгоду изымал. Чем нестерпимее казались обиды, тем больше накапливалось тихой мстительной злобы. Себя уважал, и в армии пригодилось – через это уважение стал самым лучшим солдатом. Кому надо выступить против нарушителей, разгильдяев, вялых, промазывающих? – даже просить не надо. Только намекни, командир! Ероха тут же, как хорошо натасканная борзая, кидается по следу – и добивает, добивает! Не было в нем жалости, никогда не числилось этого недостатка. Трудное детство, голодное существование выработало в нем не жалость к людям, не понятливость, как полагалось по букварям, а жестокость и равнодушие. Ко всему, что не касалось его семьи и близких. Для близких – сделай, хоть расшибись, для остальных – и пули не жалко. Но пока пули нету, пока она в стволе – нужна маскировочка, простоватый подкупающий взгляд, заискивающий даже – чего изволите! И бороденка для этого.
Но бороденка позже взялась, чтобы скрыть худобу и злобство, которое, как ни крути, проступает в очертаниях стянутых завистью скул, воинственно выдвинутого вперед носа. В армии, когда старшиной назначили, услыхал однажды кликуху свою, припечатанную новобранцами, – Лютый. Не подосадовал, но и не удивился. Мнение серой солдатни не имело никакого значения. Эту массу надо было мять и ломать, чтобы вышли из нее одинаковые человечки. И Ерофей нутром чуял – понимал, как это делается. Поэтому на каждом собрании говорил про светлую дорогу и грядущий завтрашний день.