– Не понял вас, – сказал Давлетов. – Есть два окна в брезентовой крыше.

– Из-за того в палатке всегда полумрак, – возразил Синицын.

Его поддержал Дрыхлин:

– Какой разговор, Халиул Давлетович! Вам что, оконного стекла жалко?

– Дело не в стекле, а в тепле.

– Двойные рамы – то же самое.

– Пожалуйста, пожалуйста, – сказал Давлетов. – Я не возражаю.

Дрыхлин таскал вместе со всеми бревна. Кинул, как и все, свой полушубок на снег, оставшись в меховой душегрейке. Звонко командовал: «Раз, два – и ух!» – чтобы одновременно сбросить бревно всем шестерым. Оно глухо шлепалось на землю, и Давлетов каждый раз говорил Дрыхлину:

– Ну что вы? Зачем сами-то? Пусть молодежь потрудится. А вы бы отдохнули.

Вот тогда вечером Дрыхлин и сказал:

– Точка, Давлетов. Уговорили. Завтра с утра ружьишком побалуюсь.

И ушел с рассветом. А вернулся под вечер. Видно было, что запарился в тайге, даже с лица чуть спал. Но был бодр, и глаза, как всегда, поблескивали остро и весело.

Когда он вошел, в палатке уже топилась печка, вдоль стенок стояли шесть двухъярусных кроватей. Все сидели за только что сколоченным столом.

– Плохо, – сказал Дрыхлин и бросил на лапник четырех рябчиков.

– Очень даже хорошо, – ответил Давлетов. – Вы – настоящий охотник.

– Куда мне? – стянул с плеч тощий рюкзачок, небрежно швырнул в угол палатки.

Пока он потрошил дичь, рюкзак так и валялся на сваленных в углу разобранных кроватях. Потом, когда поужинали и стали собирать кровати, Дрыхлин положил рюкзак в изголовье своей постели. Вчера он тоже был с ним, когда выехали утром к зимовью. В него же затолкал буханку мерзлого хлеба и несколько банок консервов – это позже, когда они стояли возле заглохшего тягача, перед тем как отправиться в путь пешком…

Если шкурки были, то только в рюкзаке. Больше их некуда деть.

Савин чувствовал себя обманутым, обиженным за свое восхищение Дрыхлиным, за Ольгу, за ее дядю, за глухаря Кешку, И себя винил, не зная за что.

– Не думай о нем, – сказала Ольга.

Но он не мог не думать. Вместе с обидой в нем поднималась злость, он затвердел лицом, представив, как вечером встретится с Дрыхлиным.

– Я прошу, Женя, не думай больше о нем, – повторила Ольга, – и пойдем в зимовье.

7

Грустным было их расставание. Он говорил, что они обязательно еще увидятся, и она согласно кивала. Положил ей голову на колени, она перебирала пальцами его волосы, гладила брови.

– Я приеду к тебе, только ты не уходи надолго отсюда.

– Ладно, Женя.

– А потом я познакомлю тебя с Иваном Сверябой. Это мой сосед по вагончику. Он терпеть не может женщин.

– Я боюсь его.

– Тебя он полюбит. Тебя нельзя не любить. Он перейдет жить в общежитие, и у нас с тобой будет целых полвагона. Дом на полозьях. Мы выбросим спальные топчаны и поставим кровать. Нам ведь не будет тесно, правда?

– Правда.

– У нас в поселке есть школа-восьмилетка, и ты станешь там учить первоклашек.

– Хорошо, Женя.

– А потом поедем в отпуск далеко-далеко. К Черному морю, хочешь?

– Хочу, Женя.

– Будем целый день валяться под солнцем на пляже и плавать.

– Я не умею плавать.

– Научу. Это совсем нетрудно. Особенно в соленой воде.

Потрескивали и сыпались дрова в печке. На нарах лежали два разноцветных, разнолоскутных одеяла, укрывавших их ночью. День продолжал сереть.

– Тебе пора, Женя.

Она приподняла с колен его голову, прижалась щекой к щеке.

– Идем…

Глухаря Кешки уже не было на своем месте. Покормился и исчез по неотложным птичьим делам, чтобы завтра вернуться на обгорелую и расщепленную лиственницу. Стоп! А ведь, та лиственница, к которой вчера подкрадывался с ружьем Дрыхлин, тоже была обгорелой. Так, может быть, на ней сидел Кешка, не знающий страха перед человеком? Может быть, дурной крик Савина «брысь!» спас ему жизнь? Бог ты мой, неужели сердце уже тогда предчувствовало встречу с Ольгой?