Эту жизнь не способны остановить ни моторчик вместо сердца, ни прекращающиеся шумы-голоса в голове, которые бабуля приняла как неизбежное, научившись с этим жить. «Ты знаешь, там два голоса, – объясняла она Дильнозе. – Один женский, который я очень не люблю. Он скрипучий такой, назойливый и часто расходится сильно, истерить начинает. Это ужасно, ничто в жизни меня так не изматывало, как эта истеричка в голове. Даже когда Закир меня бросил, и я, измученная, истощённая, униженная, работала на износ, утром преподавала в институте, а вечером подрабатывала уборщицей в учреждении на другом конце города – у меня откуда-то потом брались силы. Наверное, в меня силу и цель вселяли твой отец, подросток тогда, и малышка-дочь, тётка твоя. А истеричка вроде просто в голове сидит и не видно её совсем. Но из-за этого ухватиться не за что, чтобы заткнуть её. Хоть голову себе отрывай! Другой же, мужской, голос очень, очень даже ничего. Нравится он мне, певучий такой, сердечный. Знаешь, на чей похож? На Муслима Магомаева. Как он мне нравился, заслушивалась им! Мой, конечно, без слов совсем, звук просто, но, честно говоря, я не хочу, чтобы он меня покидал… Вот так и живу, внучка, с двумя чередующимися голосами в голове, от одного – в отчаянии, а от другого – в блаженстве. По сути, мало что поменялось, ведь жизнь – не более чем наше метание между эти двумя полюсами».
Сознание бабули, действительно, металось как никогда прежде. Иногда в погоне за чем-нибудь, только ему известным, оно не признавало в Дильнозе свою внучку и спрашивало: «Доченька, вы кто? Случайно, не сына моего аспирантка?» А иногда бабушка узнавала Дильнозу, но забывала, что внучка давно в разводе и учтиво расспрашивала, как у её мужа дела и всё ли хорошо на работе и дома. Но в большинстве случаев Дильноза оставалась внучкой, с которой бабуля охотно беседовала.
Временами, возвращаясь в молодость, бабуля спрашивала, когда вернётся с работы Закир и пора ли ей готовить ужин. Но всё же чаще она осознавала настоящее и тогда, вспоминая лёгкость, с которой красавец-муж оставил её с детьми после семнадцати лет брака ради другой, и то, как, проглатывая гордыню и женское самолюбие, умоляла его остаться ради детей, победоносно и с глубоким удовлетворением произносила: «Всё же есть справедливость. Всевышний всё видит. Столько лет уже прошло, как он забрал к себе Закира, а сразу после него и его пассию, которая, между прочим, лет на десять младше нас с Закиром была. А я, как видишь, всё ещё тут, пусть и с голосами в голове. Небеса прочувствовали мою боль, видели мои слёзы и оценили мою силу. Закир проиграл, а я победила. Запомни, внучка, победы и поражения измеримы только длиной всей жизни. Твой дед оставил меня на коленях в молодости, а теперь это осталось только в памяти меня и моих детей. Сейчас в свои восемьдесят пять я сижу не на пластмассовом стуле, как тебе это видится. Нет… я на троне».
Бабушка часто молилась. После молитвы на её лице не было ни умиротворения, ни отчаяния. Бабуля смотрела куда-то вдаль, а её глаза выражали тихую грусть и задавались каким-то вопросом. Если Дильнозе удавалось с ней поговорить в такие моменты, то она вела разговор о родителях и сёстрах. И в особенности, о Гульбахор – когда о ней заходил разговор, бабушкин голос неизменно подрагивал: «Каждая из сестёр оставила тяжесть в моём сердце, но в случае с Гульбахор – это совсем другая тяжесть, тяжесть вины. У Лютфии и Муниры характер ещё тот, ничем не пробьёшь. Другое дело, Гульбахор. Та хоть повыше и физически посильнее нас была – единственная, кстати, кто в отца вышла комплекцией, – но характер у неё сродни птичьему пёрышку оказался. Эх… мечтательной она была девочкой. Романтическая душа её была рождена для полёта, для высоких устремлений. Девочкой она мечтала стать балериной. Упрашивала, уговаривала отца. А он ей говорит: «Покажи, насколько сильно хочешь. Сможешь голыми ножками на камешках станцевать?» У нас тогда место было во дворе, гравием усыпанное. Думал папа, наверное, что она отступит. Но маленькая Гульбахор, не раздумывая, сбросила шлёпки с ножек. Изображая танец балерины, она возвела ручки вверх и кружилась на носочках на горячих камнях, зажав от боли губки и даже сквозь боль пытаясь улыбаться, чтобы папе понравилось. До сих пор не понимаю, зачем он её обнадёжил этой неожиданной просьбой станцевать на камнях?.. А если не брать это в расчёт, то что он мог ещё сказать? Трудно в те годы было представить девочку из махалли, танцующей балет.