Сон на этом закончился, но образ молочницы, проникший в её сердце через сон, помог ей проживать будни спокойно и даже благодатно. Как молочница, Зуля отдавала себя работе, не позволяя побочным мыслям и беспокойствам заступить, как запасному игроку, на поле сознания. Работа и мелочи ежедневной рутины – это молоко, на которое направлен спокойный и безмятежный взгляд молочницы, не волнующейся ни о чём, кроме аккуратного завораживающего молочного перелива из глиняного кувшина в широкую коричневатую чашу возле ломтей хлеба на столе, покрытом бирюзовой скатертью. Молочница научила Зулю вслушиваться в перелив молока в шумном и беспорядочном течении капризной, ворчливой и непредсказуемой жизни. Зуля на время заперлась в комнате молочницы, не заботясь о суете за решётчатым окном над столом. Душа Зули обрела крепкость жёлто-синего цвета платья молочницы и белизну платка на её голове.
Молочница не могла переливать молоко вечно, и рано или поздно, наверное, покинула комнату и была поглощена жизнью за окном. Вот и Зулю выдернули из молочного потока бесстыдные дырки на джинсах дочери, собиравшейся погулять и покататься на скейтборде субботним вечером. Сидела Зуля за рабочими бумагами в гостиной лицом к входной двери в коридоре, и взорвалась, когда увидела кругленькие коленки дочери, её гладенькие ляжки, подмигивавшие из-под зеброобразных прорезов, и подчёркнутую щель ближе к бедру.
– Ты куда собралась, и что за вид такой? Откуда у тебя дырявые джинсы?
– Чем они тебе не нравятся? – Сайера вызывающе расправила плечи, заправила прядь волнистых каштановых волос за ухо и прижала руку со скейтбордом вплотную к правому бедру. – Я, между прочим, долго эти джинсы искала.
– Иди переоденься или никуда не пойдёшь, – скомандовала Зуля.
– Почему это? – в больших чёрных глазах дочери сверкнула искра. – Только не надо говорить: «потому что я так сказала». Объясни лучше, что не так.
Как всегда в подобных случаях, Зулю, которая даже в свои сорок два года не позволяла себе такой тон с родителями, распирало от возмущения и боли. Она бросила бумаги на стол, встала, выпрямилась, подтолкнув вверх круглую оправу очков.
– Как ты со мной разговариваешь?! Я – твоя мать, забыла?
Сайера сделала глубокий вдох и выдох. Её плечи под голубой майкой, заметно более широкие и крепкие, чем у матери, поднялись и опустились в воинственном сосредоточении. Зуля поймала себя на мысли, что даже сквозь нарастающий гнев она подмечает красоту дочери, восхищаясь её ладненькой фигуркой, пластичными движениями и длинными ресницами, почти что касавшимися густых и будто нарисованных бровей.
– Это не причина! Объясни, почему мне нельзя выйти на улицу в этих джинсах? Весь мир в таких ходит.
– Мы – не весь мир. У нас свои порядки. Не подобает девочке-узбечке так ходить. Сколько раз я тебе говорила, люди не поймут!
– Какая разница, кто там что поймёт! Ты меня сама учила, что у меня должно быть своё мнение, своя позиция. Вот тебе, пожалуйста, моя позиция! Мне нравится, как я в этих джинсах выгляжу.
– Но где твоя скромность, благочестивость?
– Ты это серьёзно? Ты ездишь по миру, сама всё видишь, но при этом меня в средневековье хочешь оставить. Хочешь, чтобы я проглатывала всю чепуху, которая в меня летит, только потому, что я – девочка, которая, видите ли, должна быть скромной? Почему я должна быть скромной, почему не могу быть такой, какая есть?
– Да потому, что в этом и суть женской красоты, загадки. Ты думаешь, ты смелая и всезнающая, но ты уже не маленькая девочка, а расцветающая девушка. За твою протестность тебя уважать не будут.