Ноги, как он слышал, отнялись у нее сразу после нашей великой победы над фашистской Германией. Не иначе как от соответствующей событию радости… Впрочем, нет, не от соответствующей, сконфузился он, вспомнив действительную причину, приведшую к таким последствиям. И не от радости, естественно, а от горя. От радости даже икоты не бывает, тогда, как икота от горя есть счастливое недомогание, именуемое «легко отделался»… И не сразу после войны, но, кажется, в ее процессе. Везла сына-туберкулезника из кисловодсков домой, а он возьми и отдай Богу душу прямо в вагоне. Что делать? Ни зареветь, ни завыть, ни даже заплакать. Ссадят с поезда вместе с покойником да еще и схоронить невесть на каком полустанке заставят. Пришлось всю дорогу до дому делать вид, будто спит сынок не вечным сном, но обычным. Притомился в пути, к тому же нездоров, знобит его, сердечного, свет глаза режет, потому и укрылся с головой… И так далее. До станции назначения. А было сыну что-то около сорока. Матери своей пятнадцатью годами моложе. На станции назначения выяснилось, что ноги ее не слушаются: его вынесли на носилках, ее – на руках…

Мать вышла. Он встал с намерением одеться, справить утренний гигиенический обряд, откушать кофею, словом, выйти в люди и действовать по обстановке.

На спинке стула обнаружилось аж двое брюк. Серые и цвета хаки. Последние, судя по стрелке, являлись выходными. Да и материал у них был какой-то фактурный: лоснящийся, полубликами на что-то намекающий. И тут же вспомнил, что это дело зовется не то лафсаном, не то лавсаном. И любопытство разобрало его: что в оригинале это значит: солнечная любовь, солнце жизни или все же сыновнюю привязанность? Штаны любящего сына – звучит много скромнее, чем брюки солнечной любви, и куда менее кощунственно, чем панталоны сына жизни, способные завести в безбрежный лес евангельских ассоциаций… А пока он забавлялся английскими созвучиями, оказалось, что он уже миновал полутемную гостиную, освещенную электричеством прихожую, дверь ванной комнаты и стоит себе, мнется перед стеклянной дверью, занавешенной изнутри непроницаемо-матовой материей, и недоумевает на вполне законных основаниях показаниям собственных очей. Потому что, ежели это уборная, то почему дверь у нее стеклянная. А если это не туалет, то ведь и не чулан, и не кладовка, тем более, что кухня вот она, двери в нее всегда нараспашку…

– А, – мысленно изрек он про себя да в сторону, ибо память вновь сжалилась над ним, позволив извлечь из своих недр разгадку этого таинственного явления. Да, действительно, это вход в уборную типа ватерклозет, а стеклянная дверь – как прикалывался отец, когда они эту квартиру только-только получили, – телевизор в подарок от строителей…

Телевизор оказался занят. Должно быть, профилактика. Заглянул в кухню.

– Мам, а можно мне кофе… без сахара…

Мать отреагировала немедленно, по-матерински:

– Какой еще кофе! Вот чай с бутербродами. Сам ведь говорил… Рубашку наизнанку надел… А брюки почему домашние? Ты что, в школу не идешь?

– Иду.

– Тогда быстренько переодевайся, умывайся и ешь, а то опоздаешь, уже без пятнадцати…

– Карэнчик! – перебила она сама себя и с взыскательной ласковостью взглянула на стенку, отделяющую кухню от уборной. – Поторопись, сынок, а то Вова не успеет…

И, уже глядя на Вову, который действительно начинал не успевать и даже торопиться, поделилась наболевшим:

– То ничего читать не хотел, замучились тебя в пример ставить, а теперь без книги – никуда. Особенно – в туалет. Между прочим, с тебя пример берет…

– Кого ставили в пример, с того и берет, – рассудительно заметил старший брат. Затем шагнул к стеклянной двери и, воздержавшись от стука, строго уведомил: