. Но, даже произнося эти слова, граф Рачинский, как он признавался позднее, понимал, что это – лишь поэтическое преувеличение. Какие уж там союзнические войска!



В Париже польский посланник Юлиуш Лукасевич горько упрекал французского министра иностранных дел Жоржа Бонне. «Так нечестно! Вы сами знаете, что это нечестно! – твердил он. – Договор есть договор, вы обязаны его уважать! Понимаете ли вы, что, пока вы медлите с нападением на Германию, каждый час отсрочки несет смерть тысячам польских мужчин, женщин и детей?» Бонне пожал плечами: «Вы бы предпочли, чтобы погибали женщины и дети в Париже?»>46 Американский корреспондент Дженет Флэннер писала из Парижа: «Складывается впечатление, будто войны все еще пытаются избежать, не допустить, чтобы она разгорелась всерьез. Возможно, члены правительства не хотят войти в историю как первые отдавшие приказ атаковать, или же эти усилия по предотвращению войны отражают настрой населения – люди хотя и исполнены отваги, но сбиты с толку и не знают, что думать. Ведь это первый в истории случай, когда уже после объявления войны миллионы людей на обеих сторонах продолжают надеяться, что столкновения удастся избежать»>47.

Французы вовсе не хотели переходить в наступление на линии Зигфрида, на чем настаивал Черчилль, и тем более не собирались бомбить Германию из опасения навлечь на себя месть немцев. Британское правительство также не отдавало ВВС приказа атаковать наземные цели на территории Германии. Член парламента от консерваторов Лео Эмери пренебрежительно писал о премьер-министре Невилле Чемберлене: «Он всей душой ненавидел войну и старался вести ее как можно меньше»>48. Передовицу The Times поляки вряд ли могли воспринять иначе, как насмешку над их несчастьем: «При виде агонии своей измученной страны жители Польши могут отчасти утешаться мыслью, что им принадлежит сочувствие и даже глубокое почтение не только союзников в Западной Европе, но и всех цивилизованных народов мира». Нередко высказывалось мнение, что в середине сентября 1939 г., когда большая часть немецкой армии была связана действиями в Польше, союзникам представлялась идеальная возможность для наступления с запада. Однако Франция была к подобному шагу не готова – скорее психологически, чем со стратегической точки зрения, – а Британский экспедиционный корпус, не слишком многочисленный и все еще не полностью переправленный на Континент[3], мало что мог сделать. Немцы с легкостью отбили бы его атаку, даже не прерывая продвижение на восток. Бездеятельность британского и французского правительства соответствовала воле их народов. Секретарша из Глазго Пэм Эшфорд записывала в дневнике 7 сентября: «Практически все считают, что через три месяца война закончится… Многие думают, что, когда Польша будет разбита, не останется смысла продолжать войну»>49.

Поляки могли бы заранее предугадать пассивность союзников, но подобный цинизм ошеломлял. Современный историк Анджей Сухцич писал: «Польское правительство и польское командование стали жертвой обмана и предательства со стороны западных союзников. Никто и не пытался оказать Польше эффективную военную помощь». Варшава уже предвидела скорую гибель, и Стефан Стажинский обратился к горожанам по радио: «Судьбой нам назначен долг отстоять честь Польши». Спустя годы польский поэт превознес эту речь мэра, переведя ее на звучный эмоциональный язык стихов:

В кровавой и чадной столице он говорил:
«Я не сдамся и пусть полыхают дома!»
Дело рук моих рушится в прах, и мечта
Похоронена будет. Но дети, вернувшись,
Признают: есть в мире такое, что стоит