– Сам кури! – разозлился я. – Вы теперь все подкалывать будете про курево? А мне десять лет, между прочим, через два с половиной месяца. Во Владимировке, если десять лет пацанам есть, их вон в одиночку в город отпускают в кино или за инструментами какими. Вовка Кнауф на той неделе за новым рубанком ездил. Взрослый потому что. Одиннадцатый год пошел. И тоже, между прочим, курит.


– Ну, ладно. Тоже курит. Ха-ха, – задумчиво сказал  дядь Вася. – С Вовкой не равняйся. Он, первое дело, немец. Значит, ничего не перепутает и везде всё сделает, как ему сказано. Второе дело – он у матери один и рубанок нужен ему. У них на полу три доски вздулись. С улицы весной вода в подпол протекла. Он и строгать будет, и доски менять. Как отец помер – он с восьми лет за него дома всё правит. А курит – так что теперь?! Раньше начал, раньше и помрет. А тебе куда спешить?


– А деду Антону Кузнецову сколько?


– Вроде семьдесят три. Хочешь сказать, что его ни махра не берет, ни бражка? – он на секунду уронил голову на руль, потом повернулся ко мне. Глаза его грустили. – У меня отец мог жить до ста. Как бык был. Не болел сроду. Но пил лет с тридцати, когда мама померла от воспаления лёгких. И помер в сорок семь. Сорок семь для взрослых – как для вас, пацанов, три годика. Рано, значит, помер батя. И курил по две пачки в день под водку-то.


Дед Антон проскочил смерть. Повезло. А везёт единицам. Но и он весь больной насквозь. Ты просто не знаешь. Дышит плохо. С сердцем раз пять лежал в больнице. Ноги у него еле ходят. Желудок больной. Печень тоже. Он из районной поликлиники не вылезает. Зачем такая жизнь, особенно в старости, когда и так уже радость ушла вся. Он бражкой каждый день болячки свои заливает и их не чувствует по пьянке.  Жить ему мало  осталось. Точно говорю. Так что, лучше не кури. Не пей.



Мы оба задумались и ехали  молча. Я разминал затёкшие руки и ноги, а он чуть слышно  свистел что-то незнакомое. Солнце незаметно проплыло над нами  ближе к  краю  неба и  уже  не было золотистым, а перекрасилось в тусклый оранжевый цвет. Я долго смотрел на него и думал о том, что раньше никогда не наблюдал за солнцем и вообще редко глядел на небо. Ночью  так вообще почти никогда. Заставляли  ложиться спать. Серый пейзаж степи под потускневшим солнцем неожиданно ожил. Вдали, если смотреть в сторону от солнца, мелькали и гасли белые и сиреневые блики. Их бросали в разные стороны  отполированные ветрами разные камешки, неизвестно  откуда взявшиеся в степной траве. Низко над землёй летали, пересекая друг другу воздушные дорожки, маленькие птицы с длинными клювами и коротенькими крыльями. Когда они делали виражи, от гладких клювов и глянцевых перьев тоже отскакивали частички ломающихся лучей солнца, которые рисовали на фоне пока голубого ещё неба смешные сверкающие абстрактные фигурки.


В своё окно я видел вдали неведомую мне раньше жизнь, спрятавшуюся меж пучков трав, невысоких кустиков и невысоких бугорков кем-то приподнятой снизу земли. Из ниоткуда вдруг появлялись желтые живые столбики. Одни поменьше, а другие, почти коричневые, ростом повыше.


– Суслики и сурки. – Поймал мой взгляд дядя Вася. – Они сейчас все нырнут обратно в норки. И мыши тоже. Ты их просто не видишь.


– А зачем? Стоят себе, греются да на машину любуются. Тут ведь мало кто ездит. – Мне было так интересно наблюдать за ними, что подмывало попросить дядю остановиться.


– Ты вверх посмотри,– сказал он и показал пальцем на небо.– Голову вытащи из кабины и гляди, что дальше будет.


Высоко над степью, как раз там, где внизу торчали суслики, не летел,  а висел на своих неподвижных огромных крыльях большой беркут. Казалось, что он встал длинными мохнатыми  ногами на затвердевший под ним воздух и чего-то ждал. Собрался я рот открыть, чтобы спросить, чего он затормозил. Но не успел. Беркут мгновенно сложил крылья и стал падать как мёртвый. Будто его насмерть подстрелили с земли. Тут же все суслики и сурки исчезли. Беркут падал не как мешок из перьев, а головой вниз. Прошло секунды три всего, а он уже почти плюхнулся на траву. Я даже глаза закрыл. Жалко его стало.