Дед Панька в это время стоял напротив зеркала и менял повязку на том месте, где у него давно, до войны, был правый глаз. Он аккуратно складывал кусок бинта квадратиком и укладывал его в пустую глазницу, потом отрезал нужный размер бинта, сгибал его вдвое по длине и помещал на белый квадратик. Сзади, ниже затылка, дед вязал бинт бантиком и так ходил день. На ночь он всё снимал и выбрасывал, а с утра опять сооружал повязку новую, белоснежную. Причем бинты покупал только накрахмаленные.
– Дурак ты, Славка, – откликался дед с большой задержкой. Пока бинт не устраивался удобно на том месте, где осколок разворотил ему часть скулы и вырвал глаз. – Я вот произошел от мамы с папой. Папу звали Ваней. И бабушка твоя от папы Тимофея произошла. А ты от Бориса. Они кто, шимпанзе? Или быки производители? Человек произошел от человека, внучок. Хороший от хорошего. Дурак и сволочь – от сволочи. Веришь мне?
Деду я во всем всегда верил и просто кивнул, но очень сильно. Чтобы дед не сомневался.
Он и не сомневался. Верили деду все без исключения. Маленькие потому, что у него было несколько прутиков гибких от какого-то непонятного куста. Назывались они вицами. Держал дед их только для детей. Взрослых пороли розгами. Они были потолще и брали их с каких-то других кустов. Розгами в деревне пользовались редко. Только если виноват был казак серьезно. Ну, скажем, с чужой женой зачудил, замиловался, да сманил на совхозный сеновал за деревней. И то до самой порки собирались старики, обмозговывали степень тяжести преступления. Если виноват был только он и взял женщину хитростью да обманом, то с ним сначала говорили, расспрашивали, уж когда подтверждалось худшее, то назначали количество «горячих», день и час экзекуции, на которую собирались только желающие удостовериться, что охальника приструнили. Это был обманутый муж, родственники его, старики из числа советников на круге. Опозоренную жену на порку не брали. Вспоминаю я это сейчас, в двадцать первом веке, да и то по рассказам отца, когда мне перевалило за двадцать. Никто из детей в том же 1958 году об этом не знал, не слышал и даже не догадывался. Хотя мне взрослому после рассказов отца было жутковато от того, что в конце пятидесятых, когда в глухие деревни уже ворвалось электричество, прекрасные фильмы возили из города в клуб, когда почти у всех стояли радиолы с пластинками, радио пело в домах и на столбах, когда всех обязывали подписываться на газету «Правда» и по желанию на всякие другие, вот в это цветущее и радостное время казаки жили прошлыми законами своими, диковатыми и непререкаемыми.
Зато нас, малолеток, вицами угощали часто, причем за пустяковые проступки и ослушание взрослых. Вицу мочили, снимали с тебя штаны и отстёгивали с десяток простых стежков. Без оттяжки. В нашей семье это делал дед Панька, в других либо тоже деды, либо отцы. Девчонок не пороли, и то хорошо. Они отбывали наказание в трудовых повинностях. На перегуртовке лежалого сена, на прополке самых сорных грядок, на бесконечной беготне в сельпо за всем, что желали старшие. Ну и, самое ужасное, девчонкам неделю, а то и две не разрешалось есть карамельки с леденцами и пить газводу, которую наливал возле клуба старый немец Григорий. Гюнтер по-ихнему. Я становился под дедовскую вицу раз пять-шесть. Точно и не вспомню. За ночёвки с двоюродным брательником Сашкой в лесу без спроса. Ну, еще за то, что тягал у дяди Васи втихаря из мягкой блестящей бежевой пачки с заграничным названием «Jebel» тонкие, пахнущие живой луговой травой сигаретки. Меня могли не поймать вообще. Дядя Вася курил Беломор, а сигареты эти держал для форса. Вот приходят к нему, допустим, гости из местных механизаторов, деревенщина кондовая, садятся они треснуть по стакашку самогона, а он после второго розлива небрежно так кидает на стол не советское, запашистое курево и ещё небрежнее пробросом вставляет, откусывая соленый огурец: – Кури, мужики! Знакомый из Франции прислал.