– У меня будет ребёнок…
Баба Клава не поверила своим ушам.
Что ей ещё оставалось делать?
После короткого колебания Витёка был изолирован на ночи от семейства. Баба Клава выставила ему в коридоре складушку-лягушку, а сама, запирая дверь на ключ, гнездилась с Лилькой на одном диване.
Так с той поры и легло в обычай: весь матриархат спит в комнате, а единственный на весь дом мужчина в коридоре.
Но и позже, когда Виктор, светясь, сияя виновато-торжественным счастьем, принёс из роддома кроху Светланушку в одной руке, а в другой ещё сильней похудевшую и удивлённо-гордоватую Лильку с царским букетом белых лилий в руках, баба Клава не пала.
Как-то с горячих глаз Виктор посулился уйти.
Баба Клава дала ему полную отходную:
– Крыс-сота-а! Крыс-соти-и-ища!
И тут же этой красоте погрозила кривым пальцем:
– Тольке спробуй, колоброд! Видали! Чёрная линия на него нашла!.. Тольке спробуй, мутотной! Сразу посветлеет!!! Я баба войнущая!
Виктор решил не дразнить судьбу.
Пускай льётся, как льётся. Там толкач муку покажет. Авось перемелется…
И пятый год этот грех мелется.
Завидев меня в окне, Света-конфета заприседала на ходу, вывинчивая свой кулачок из мягкой доброй отцовой руки.
Запросилась ноюще:
– Хочу к дяде… Хочу к дяде Антонику…
Не успел я, сидя на койке, дорезать батон, как она уже тыкала мне в локоть розовым пальчиком:
– Хочу на коленочки. На коленочки хочу-у…
Я отставил ногу.
Девочка осторожно села, привалилась ко мне. Пасмурно огляделась.
Да, тесноте нашей шибко не возрадуешься. Одна старая широченная кровать на двоих с братцем. Шаткий, голый, даже без скатёрки, стол. Больше сюда ничего не воткнёшь. Пожалуй, для разъединственного табурета местечко б и выкроилось. Но нет нам табурета. Оттого кровать служит нам и для сна, и для сиденья.
В ожидании трапезы Митрофан прилёг на подушку, не подымая ног с пола.
Я сижу на крайке, достругиваю батон.
Светлячок ворухнулась у меня под рукой.
– Дядь, а зимой у меня была свинка. А почему я хрю-хрю не говорела?
– Наверно, не догадалась…
– Аха! – ликующе взвизгнула она.
Привстав, тихо толкнулась твёрдо сжатыми жаркими губёнками мне в щёку.
Я молчу.
Через секунду, насмелев, толкнулась уже чувствительней.
– Ты что делаешь, Светлячок? – спрашиваю шёпотом.
– Селую! – так же шёпотом отвечает. – Я люблю тебя, дядя…
Слышавший нас Митрофан – прикидывался только, что спал, – с нарочитым восторгом хохотнул:
– Братцы кролики! Как же далече всё у вас заехало! Любоff, поцелуйчики… Что ж ты теперь, Светунчик, думаешь делать?
Сам и ответил:
– Думай не думай, а раз любовью запахло, надо собираться замуж.
– Я взамуж не пойду! – строго отрезала девочка, прячась у меня под локтем. – Не хочу, как мамка… Бабушка её всегда-повсегда ругает!
– Не хочешь быть мамкой, будь папкой, – не отставал Митрофан.
– Не хочу и папкой. Ещё ограбют.
Мы с Митрофаном переглянулись и разом спросили, поражённые:
– Кто-о?
– А бабушка! – захлёбисто зашептала девочка, косясь на дверь, боясь, как бы не услышала её именно бабушка. – Вчера папка принёс получку. Бабушка отобрала у него всё, даже мне на морожено не отставила. Бросила денежки в стол под ключ, а папке сказала: мало принёс, всё равно, что ничего не принёс. Не получал шелестелки, а говоришь – получал. Иди, иди, – и показала, как бабушка в толчки выпроваживала отца из комнаты.
– Значит, – враспал бухнул Митрофан, – замуж тебя на аркане не утащишь? А кем же ты будешь, как вырастешь?
– Неве-е-естой! – с вызовом пропела Света. – И сразу пойду на пенсию!
– О! – бросил в неё палец Митрофан и в знак высшего одобрения со всей силы, со всей моченьки саданул разом обеими ногами в пол – со стены свалилась побелочная пластинка. Ударившись о затёртый, чёрный шар на спинке кровати, пластинка мелко и светло брызнула во все стороны. – О! Устами младенца истина разболталась! Закормленная нонешняя молодёжь вона как к житухе притирается! Не в деревнюху сбирается она коровам титьки дёргать. Не на завод… А прямушко в невесты, якорь тебя! А из невест – на пенсию. У девок, говорят, «всего лишь одна в жизни пересадка. С родителевой шейки на мужнину…». А у неё другая пересадушка…