– Этого колодца я не знаю, – говорил Сирош.

– Сбились?

Сирош кивнул.

– Куда идти, знаешь?

Сирош кивнул, но не сразу.

Надя наклонилась, что-то разглядывая.

Словно здесь ещё что-то могло быть.

Вдруг в глазах Ирочки Беловёрстовой и она, и Гурьев, и все остальные поплыли, стали отдаляться, колыхаясь в потоках восходящего тепла, и она вскрикнула, потому что надеялась и боялась, что этот поток поднимет лёгкую Надю и унесёт её далеко-далеко… Она стала напрягать глаза, пытаясь удержать взглядом того, кто был ей дороже всего, но душная, изгибающая её тело волна накатывалась откуда-то снизу, и её стало рвать… Потом она увидела Гурьева совсем рядом и обрадовалась этому.

Глаза у него были испуганные:

– Ирочка, миленькая, что с тобой?

– Пусти-ка. – Войкова оттеснила Гурьева, бесцеремонно подняла Ирочкин подбородок, оглядела лицо. – Фу-ты, а я уж думала, нагуляла девка от вас… – Окинула оценивающим взглядом всех, включая побледневшего Еремея Осиповича, и заботливо спросила: – Может, отравилась чем? А то, может, того, период такой, бывает…

– Что же ты, девонька? – присела подле Ирочки Кира Евсеевна. – Перегрелась… Ничего. Сейчас компрессик – и поспать…

Она обмакнула в протянутую Надей кружку бинт, положила на лоб Ирочке, и та неохотно прикрыла глаза, обижаясь на самоё себя и борясь с новым приступом…

Её рвало ещё несколько раз, и намеченный на вечер выход пришлось отложить.

Гурьев с Сирошем всё же собрали рюкзаки, готовые в любую минуту вновь уйти в пески.

Еремей Осипович, в полночь добровольно сменивший женщин подле Ирочки, заботливо и часто менял компрессы и не стесняясь помогал Ирочке справляться с постоянно накатывающейся тошнотой. Лишь под утро она забылась сном, да и то коротким, от которого слабость стала ещё больше, и Ирочку пошатывало, когда она уходила за стену, стесняясь мужских взглядов сейчас больше, чем прежде, когда в этих провожающих взглядах было совсем иное…

Необычно тихой проснулась в это утро Кира Евсеевна. Ежедневно она своим старшинским голосом помогала Гурьеву переходить от безмятежности сна к заботам суетного бдения, и сейчас, увидев её, неторопливо бредущую к колодцу, он стал протирать очки, не веря себе. Но прежде поискал глазами Надю, уже куда-то упорхнувшую.

– Кира Евсеевна! – крикнул он. – Доброе утро!

И та кивнула, не оборачиваясь, плеснула в лицо воды, потом так же неторопливо подошла к Гурьеву.

– Что-то не то, Вадим… – Она пристально вгляделась в него, преодолела головокружение. – У меня тоже… Перегрелась…

Гурьев помолчал.

Потом пошёл к Ирочке Беловёрстовой.

Молча оглядел её.

Сел рядом.

– Плохо?

Она кивнула, опять обижаясь на себя и радуясь до слёз его заботе.

Гурьев отвёл Сироша в сторону.

Они говорили на этот раз недолго, и Сирош стал собираться в дорогу.

…Эта болезнь была непонятна Сирошу, он уходил, унося в душе тоску и тревогу. На последнем гребне, с которого ещё можно было увидеть палатку, он остановился и посмотрел назад: среди росших из песка стен фигурки оставшихся казались игрушечными. И только память всё ещё хранила их живыми, с запахом, цветом, присущим каждому. Он заскользил вниз, отрубив то, что осталось позади, и живя тем, что было впереди, а оставшиеся долго ещё видели его силуэт, сохранённый тёплыми потоками. Первой забыла о нём Надя, направляясь к останкам древнего города (так она думала, принимая песчаные стены за городские).

Еремей Осипович, держа руку Ирочки Беловёрстовой в своей ладони, наслаждался счастьем, которое от преступно-героических мыслей казалось ещё слаще, ещё небеснее.

Кира Евсеевна растерянно жаловалась зевающей Войковой на свои глаза, перед которыми плывёт какая-то пелена.