Разумеется, я всегда идентифицировал себя с мамой. Это был нежный и вместе с тем очень принципиальный человек, никогда не уступавший ни в чем главном – в вопросе ли о моем здоровье, в вопросе ли о моей учебе, в вопросе ли о собственном человеческом достоинстве. Она умела не позволять себя унижать. Мелкий, но характерный штрих: брат покритиковал ее стряпню, чего-то там ему показалось мало, и мама сказала – сам готовь. Самому мне самой вкусной едой всегда казалась та, что получена из маминых рук – как бы ни приготовлено, – и именно самое, с маминой точки зрения, «неудачное», «подгоревшее», я уплетал с особым аппетитом. Плакала, жалела, а везла в школу слепых, где я был в состоянии войны почти со всеми ребятами. Она совершила подлинный подвиг материнской любви, всегда хотела одного – быть нужной своим детям, и в первую очередь мне, как самому, казалось, обездоленному.

На деле получилось, что именно я покоил ее старость в последние десять лет ее жизни (интересно: Мещерякова и Ильенкова я тоже знал и любил последние десять лет жизни каждого из них), и только я способен оказался возглавить и кормить семью, когда это стало не по силам маме.

Она делала то, на что хватает очень немногих родителей: не терпела посредников в переписке со мной и ради этого освоила рельефно-точечную систему Брайля, чтобы самостоятельно читать мои письма и отвечать на них доступным мне способом. Позже много переписывала по этой системе необходимую мне научную литературу, и я поражался, как она, не разгибаясь, печатала на специальной пишущей машинке по двадцать больших страниц за четыре часа – без единого перерыва! Она подменяла моих помощников, я боялся, что приучит их к этому и от них вообще нельзя будет получить даже самую пустяковую помощь (что и выходило на самом деле во многих случаях). Я ворчал на нее за это, а она отвечала потрясающе просто: «Если я не буду с тобой везде ездить, я буду тебе не нужна». И доездилась до инсульта. Она знала, что я ей нужен сам по себе, но странным образом до нее не доходило, что мне она тоже нужна сама по себе, независимо ни от чего, ни от какой самой громадной или минимальной помощи, – лишь бы была. Только после инсульта я смог убедить ее в этом, купая ее, как ребенка, снимая головную боль и онемение в больных конечностях массажем, которому специально поучился по книгам и в санатории. Она всегда была для меня недосягаемым образцом нежности, принципиальности, умения принимать людей такими, как они есть, – все это вместе, в сплаве. Больше, чем ее, я никого не любил, и если вообще научился как-то любить (кого бы то ни было), то это – слабый отсвет ее громадного таланта любви.

Мама заложила фундамент моей личности, на котором потом строило, перестраивало, достраивало множество людей, в том числе, конечно, я сам. Без мамы не было бы меня не только физически (это-то само собой понятно), но, что неизмеримо важнее – личностно. И момент для смерти словно специально выбирала: смогла умереть не раньше, чем окончательно за меня успокоилась (и тем самым – за брата и сестру), увидев защиту моей докторской диссертации, увидев отношение ко мне множества людей, оценку ими ее материнского подвига, увидев все то, что теперь не отпускает меня вслед за ней. Она словно получила разрешение: «Теперь можно и отдохнуть. Он глупостей не натворит». А уйди она годом, даже полугодом раньше – мог бы натворить…

Еще феномен идентификации работает у меня в общении с детьми. Я всегда на стороне детей и всегда, насколько хватает воображения и информации, стараюсь быть на их точке зрения, понимать их изнутри, с их собственных позиций. У меня дело может дойти (хотелось бы, чтобы доходило почаще) до перевоплощения в ребенка, так что наши «я» сливаются в «мы».