Я люблю зелень, люблю бывать в лесу, в парке. Но вблизи каких-нибудь дремучих зарослей меня охватывает странное, тревожное чувство. Оттуда веет неясной угрозой. В то же время меня тянет проверить, так ли страшен сидящий в зарослях черт, как его малюет мое воображение. И есть ли там вообще какие-то черти. Поэтому в детстве, обмирая от страха, я все же лез в кусты. В зрелом возрасте меня тянуло свернуть на тропинку, которую я с трудом нащупывал тростью, рискуя потерять, а значит, и заблудиться.

Вот это ощущение притягательной дремучести я проецирую на примитивных взрослых людей, глядящих на мир, ничего в нем не понимая и давно отчаявшись понять. Я не вижу их глаз, но трогаю их корявые равнодушные руки, и мне кажется, что у них из глаз течет дремучесть. Мне их нестерпимо жалко. И я их боюсь. Именно они – серые, примитивные, дремучие, безобидные вроде бы, – основа всякого фашизма. И черного, и коричневого, и красного. Они при случае ужасно мстят за свою дремучесть… От них – физическое истребление интеллигенции, истребление всех сколько-нибудь более, чем эти дремучие, культурных людей.

В студенческие годы, когда в первой своей публикации я написал: «Каждый человек – это целый мир», – я проецировал на всех собственную страстную увлеченность творчеством и воссозданием доступной мне культуры. Мне всерьез казалось, что все люди такие, только почему-то стесняются и прячут, маскируют под дремучестью душевную красоту и духовное богатство. Я видел дремучесть, но не верил в нее, – тем более, что я был под обаянием революционно-демократического идеала, некрасовского народолюбия, умиления, любования народом, столь свойственного до 1917 года русской интеллигенции.

Перестройка и последующее озлобленное растаптывание и сладострастное обхаркивание всего, что мне было и осталось дорого в советской культуре (то есть культуре, созданной в советскую эпоху вопреки сталинскому террору, неслыханному чиновничьему произволу политической системы), – нигилизм якобы «демократов» освободил меня от народолюбия. Тех, кто, разочаровавшись в одном вожде, тут же ищет себе другого, я стал называть чернью и сбродом. Правда, в работах Ленина, написанных весной 1917 года, я нашел термин «развратитель масс», несущий ту самую смысловую нагрузку, что и слово «вождь» («фюрер») в последующую эпоху фашизма. Ленин говорит, что те, кто обманывает народ звонкими фразами вместо честного анализа его проблем и поиска их решения, – не политические вожди, а «развратители масс». Трудно в данном случае удержаться, чтобы не обернуть на самого Ленина его излюбленную насмешку над своими оппонентами, которые «побивали сами себя». Определением «развратитель масс» Ленин именно сам себя и побил, охарактеризовав как нельзя более точно. Ну, тем более, ничего, кроме гадливости и презрения, нельзя испытывать к людям, которые, разочаровавшись в одном развратителе, тут же ищут себе другого… Своим-то умом жить никак не хотят, сами за себя отвечать никак не желают…

Я говорил о примитивных взрослых, – примитивных окончательно, – навсегда толстокожих, тупых, бездуховных и бездушных. Детский примитивизм иной. Он может перейти во взрослый, летальный, а может смениться чуткой восприимчивостью, духовным богатством, душевной щедростью и космической ответственностью.

Долгие десятилетия слепоглухонемые воспитанники Сергиево-Посадского детского дома, примитивно, весьма бессодержательно общаясь только между собой и с педагогами, этот свой способ существования и нищету общения проецировали по ту сторону детдомовского забора. Оттуда иногда появлялись родители, приходили слепоглухие рабочие, бывшие воспитанники детдома. И дети обобщили: на свете бывают только ученики и рабочие. Мое появление поставило их в тупик. «В каком классе ты учишься?» – «Я уже не учусь в школе». – «Ты работаешь, делаешь булавки?» – «Нет…»