– То изрек Иисус, – поправил я.

Он изумился:

– Разве Иисус не плотничал?

– Одно другому не мешает, – напомнил я. – Говорят же, пьет как слесарь…

– Пьет как ирландец, – поправил он книжным тоном, – так правильно.

– А что, все слесари ирландцы?

– Погугли, – огрызнулся он с неудовольствием, – в их родословной я не копался.

Синенко вошел подчеркнуто спокойный, ироничный, хотя еще более тяжелый и массивный.

– Мариэтта уже сказала? Нет? Там не два, а четыре трупа… В разных местах, в красноречивых позах, только здесь чисто… Юджин, что это у вас на руках?

Карлашев и Мариэтта заинтересованно уставились на мои кисти. Там все еще побаливает, веревка хоть и недолго побыла на моих руках, но зверски натерла кожу.

– Где? – переспросил я.

– Вон, – сказал Синенко и некультурно указал пальцем.

Я посмотрел, сказал гордо:

– Стигматы, что же еще!

– Чего-чего? – спросил Карлашев.

– Стигматы, – пояснил я. – У слишком верующих появлялись в тех местах, куда Христу вбивали железные костыли, а у меня проступили на местах, где у невольников были цепи… Ну так, чуть покраснела кожа. Вы же помните песню о невольниках?

Карлашев внимательно оглядел кисти обеих рук, покачал головой.

– Это не от наручников. Больше похоже на веревку.

– Вам виднее, – согласился я. – Я когда слушал музыку, представлял, что руки у меня связаны… но чем, гм, как-то не конкретизировал. Просто ощущение, понимаете? Из этих ощущений возник импрессионизм, это искусство такое… вроде футбола низшей лиги.

Мариэтта, прислушиваясь одним ухом, бросила ядовито:

– Импрессионизм от впечатлений, а не ощущений!

– Здорово, – обрадовался я. – Значит, я еще и впечатлительный, а не только ощущательный? То-то меня всего трясет!.. Может быть, вы меня обнимете, чтобы я перестал дрожать и вздрагивать?

Она смерила меня злым взглядом.

– Послушай что-нибудь успокаивающее.

– Давай я обниму, – предложил Синенко.

Я смерил его опасливым взглядом.

– Я человек старых взглядов, понимаете ли…

– Без намеков, – сказал он угрожающе. – Я человек еще более старых.

– А вот я кроманьонец, – похвастался я. – Но мы вас, неандертальцев, помним!.. Вообще-то я не знаю уже, за что я налоги плачу? Почему меня не защищают?.. Мне что, в общество защиты животных обращаться?.. Да не потому, что осел, животных вы все защищаете!..

Он сказал успокаивающе:

– Мы тоже защищаем, не волнуйтесь вы так… Вон у вас «Резня на Журавлевке» в закладках, это ж сколько человек вы там убили, тысячи? И ничего…

Я снял с плеча ящеренка, поцеловал в морду и опустил на пол, слегка подтолкнул в толстый зад.

– Иди, бегай во дворе. Тебе не стоит слушать про убийства мобов. То плохие мобы. А ты замечательный.

Ящеренок прыжками вынесся через раскрытую дверь во двор, Синенко сказал серьезно:

– Не волнуйтесь, сейчас все поймем и решим.

Голос его прозвучал зловеще, хотя это я могу и сам интерпретировать по своей хозяйственности и подозрительности.

Карлашев ушел в гостиную, мы услышали, как присвистнул там. Синенко сказал мне дружелюбно:

– Пойдем посмотрим. Хотя для тебя это и просто дикая новость, ты никого из них не видел, но все же полюбуйся, что они с твоей мебелью сделали.

– Запачкали? – спросил я в панике. – С ногами на диван?

Он хохотнул:

– Увидишь. Как бы впервые. Ты ж ничего не видел, ничего не слышал? Как те три обезьяны?..

– А что третья?

Он взглянул на меня пронизывающим взглядом.

– Быстро схватываешь. А третья «никому ничего не скажу». А ты, похоже, все три. Многообезьянник. В смысле, многостаночник.

Я перешагнул порог и в самом деле ахнул без всякого притворства. Стена вся в дырках. Останься там на несколько секунд дольше, нашпиговали бы свинцом, как говорится, хотя пули давно уже без свинца.