, не имеющий ни начала, ни конца, вечный и безграничный. Второй – микрокосм, мир человека. До сих пор ничего необычного нет: бинарное представление мира вполне в ладу с уже известным. Специфика мысли Сковороды состоит в особом представлении «трёхмерности мира». Он тоже распадается на две натуры. Первая – внешняя, передающая видимую сторону явления; она и называется «знаком». Её очень наглядно передал Заболоцкий, поминавший Сковороду в своих стихах:

В душе моей сражение
природы, зренья и науки.
Вокруг меня кричат собаки,
растёт в саду огромный мак, –
я различаю только знаки
домов, деревьев и собак.

Вторая – внутренняя, скрывающая смысл явления. Третья же, нововведение Сковороды, – это Библия. Вот она и является тем, что позже было названо интерпретацией знака. Сковорода вполне давал себе отчёт в том, что Библия фантастична, в выражениях не стеснялся, называя её обманом, подлогом, сборником небылиц и лжи. Всё её значение именно в символизме как инструменте постижения скрытых тайн мира и человеческого общежития.

Из этой точки высвечиваются несущие «фермы» поэтического мира Завальнюка. Мир делится на «видимый» и «невидимый», но позиция «невидимого» сопряжена с Богом «вообще», а не богом какого-либо конфессионального вероисповедания, христианского, в частности. Отсюда становится понятным особый смысл «сиротства». По «тварному» факту это – бездомное детство, по «невидимому» – затерянность в мироздании, эквивалентная ничтожности в глазах Бога. Всё это и образует «Знак знания»:

И ты гласишь одним сияньем глаз
О том, что мир, конечно же, дерьмо.
Мы – гнусность и маразм.
Но есть ведь Он, на это бытие благословивший нас,
И в сотворенье света не было ошибки.

Как отражение «невидимого», сиротство обретает непривычные обертона. Во-первых, оно означает, что бессмысленно искать «спасения»: жизнь есть только на Земле. Об этом откровенно – в «Знаке спасения»:

Любовь не спасает.
Никогда, никого не спасает.
Но если это так, о Господи,
Я и любовь, и тебя не приемлю.
Но если это так, о Господи,
Для чего мне надежда
И эта ямная явь, и все горние сны естества?
Поэтому я говорю так:
– Она спасает.
Но только одно –
Нашу грязную, горькую, грешную землю,
На которой растёт всякое дерево,
И всякий куст,
И трава…

Сокрытость «другого мира» лишает смысла разговоры о будущем. Следствием является то, что будущее уступает своё место прошлому, которое совершает какой-то странный пируэт и обретает вторую, более проникновенную прелесть:

Никто меня не понимает.
Стенать ли?
Радоваться ли?
Меня былое обнимает
Рукой, истлевшею вдали.
А я живым теплом касаем,
А жизнь согрета: смерти нет.
То время платит мне по займам
Навек невозвратимых лет.
Грущу?
О нет, я не грущу,
А просто помню,
И возвратно
Мне дарит прошлое стократно
Всё то, что в будущем ищу.

Отсюда же, из ценности уже прожитого, берёт начало ощущение глубокой древности своего бытия: история человека древнее истории богов.

Каков характер этих редких рощ?
Реликтовое прячется от взгляда.
Здесь старше всех невзрачный этот хвощ,
А всех моложе этот дуб-громада.
Так иногда мы в детское лицо
Глядим
И проступает из столетий:
– О, Господи, как скушно, как легко
Прожив мильоны раз,
Ещё раз жить на свете!

Сиротство обращает все помыслы к земле, к человеку в природном целом, на единство с нею:

…Животный мир деревни до смешного мал.
Но доводилось видеть мне людей,
В простом курином гоготанье
Умеющих искать и находить довольно пропитанья
Душе,
Что вышла из природы,
Но всегда
Сквозь очи братьев наших меньших, как сквозь окна,
С тоской голодною глядит, глядит туда…
Я в детстве много видел их. И полюбил тот симбиоз живой,