Но ты скажи нам, Господи,
Сам веришь ли в себя?
Иль так же, как мы, смертные
Всё ищешь над собой,
Пусть злую, безответную,
Но вечную любовь?

За оторопью скрыта тяга к заземному, которую ныне именуют «метафизическим страхом», родственным религиозному, или, в более общей форме, мистическому голоду.

Термин пришёл из современной философии науки, но само чувство известно давно. В систему корней, очевидно, входит метафизическое начало, которым проникнута поэзия Ломоносова и Державина, Тютчева и Боратынского. Не этот ли смысл вложил Завальнюк в поразительную метафору, не имеющую прецедента в поэзии:

«Облетают овощи в саду…»
Эта фраза снится мне ночами.

Метафора сближает человека с овощем. Овощ погружен в землю, сдавлен ею, чем активируется ассоциативное поле ограничений, «тюрьмы жизни». Слоган «тюрьмы» порожден религиозно-философскими усилиями осмыслить конечность земной жизни (Есенин – «облетает моя голова»). В то же время овощ противопоставлен фрукту, т. е. райскому саду с его запретным плодом знания: земная жизнь ближе к телу, чем райская. Всё это богато переплетённое сплетение корней подобно кроне, но устремлённой вниз. Любопытно в связи с этой метафорой, что картофель был известен дворянам XVIII века как «земляное яблоко», по-немецки означал «лежать в могиле», а у русских крестьян в пору знакомства с этой культурой получил название «чёртово яблоко». Метафору «облетания овощей» продолжает строка: «Есть в ней странность опрокинутой печали, / Выход в радость жизни сквозь беду». Страх покинутости относится к области «бед». Отсюда в поэзии Завальнюка одним из ведущих «ключевых слов» становится «сиротство». В него вживлено целое дерево значений.

Самое очевидное – детство без родителей (мать рано умерла, отец воевал), пришедшееся на суровую военную пору и послевоенную разруху:

…легкокрылый голубь неустройства
Повсюду в жизни следовал за мной <…>
Как не хватает мне семейного альбома,
Какой-то чахлой яблони, стола,
Прожжённого отцовской папиросой <…>
И вещи не срастаются со мною.
И нет мне дома на стезе земной.
(«Сиротским сердцем на стезе земной…»)

Вместе с тем прямой смысл, взывающий к сердобольности читателя, – не единственный и не главный. «Сиротство» осмысляется в масштабах бытия:

Бездомность. Сиротство…
Что это – плод, не дающийся в руки,
Или какое-то невидимое, нездешнее семя,
Которое упало на землю и не может, вот уж
Тысячи лет не может никак прорасти?!
(«Сиротство»)

«Нездешнее семя» содержит в себе и одиночество в привычном смысле, и источник света, того особого света, в котором человеческое совмещено с надчеловеческим:

…дал мне свет и утоленье жажды
Глоток сиротского огня.
Он до сих пор горит во мне.
В жестокой, чёрной глубине
То чуть чадит, то вспыхнет ясно.
Он не душа, не свет в окне.
Но, знаю, бог мой в том огне.
Погаснет он, и я погасну.

Сам Бог в этом сиротстве, ибо, как Завальнюк приписал карандашом в окончании одного из стихотворений: «господь, как и все мы, под короной своей сирота».

Речь идёт о «физике», а не о том, что за ней («О тоске дефицита родства, о вселенском сиротстве земли»). Знак равенства в сиротстве Бога и человека означает, что поэт озадачен одиночеством во вселенском смысле, близким к ужасу, охватившему Паскаля при мысли, что Бога нет. Но затерянность во вселенной не пугает сиротину и не охотит его к возврату в обжитые пространства религии:

…в нездешнем краю
В звёздном платье своём новогоднем
Ты брела через участь мою.
– Мальчик, – молвила, – хочешь ли хлеба?..
И сиротство завыло в груди:
– Проходи! Не берём мы у неба
Подаяния. Ну, проходи!!

Демоническая гордость сейчас выглядит литературным штампом, и это «предмнение» мешает заметить оборот мысли, развиваемой Завальнюком: выбор идёт не между Богом и его недругом, а между Небом и Землей. Новым является «снятие греховности» с Земли.