Все началось с вафель из тостера, которые были холодными.

– Ну и гадость, – сказала я и отодвинула тарелку.

– Тогда можешь приготовить сама, – предложил папа и сделал большой глоток кофе из кружки. – Или возьми что-то у меня.

На его тарелке лежали сыр фета, редиска и лепешки, и он, наверное, заранее знал, каким будет мой ответ.

– Фу, – прокомментировала я. – Кто ест на завтрак редиску?

Можно было на этом и остановиться, но я слишком рассердилась.

– Почему ты никогда не готовишь настоящую еду?

– Это настоящая еда, – ответил папа.

Он помолчал немного, а затем добавил: «Это твоя культура, Маржан».

Моя мама, американка, всегда относилась к иранской культуре с куда большим энтузиазмом, чем отец. С тех пор как она умерла, папа почти никогда не поднимал эту тему, а когда все же подобное случалось, мне всегда казалось, что на самом деле он общается не со мной. Мысленно папа говорил с кем-то другим. Думаю, так было с того самого дня, как ее не стало. Кажется, это происходило всегда. Ему, как правило, удавалось сдерживаться, но иногда что-то вырывалось наружу.

В такие моменты папин голос слегка менялся, и я чувствовала, как у меня в груди что-то сжимается. Словно я оказалась там, где мне быть не следовало, подслушивая неприятный разговор двух взрослых, но в то же время уйти не могла. Мне будто не оставляли выбора. И это всегда выводило меня из себя.

– Моя культура – вафли, – буркнула я. – Поджаренные, а не холодные. А это, – я кивнула на его завтрак, – не более чем пародия на твою культуру, Джим.

В такие моменты папа не то чтобы злился – он не терял самообладания, не начинал кричать. Вместо этого тон его становился резким, холодным и бесстрастным, словно кончик иглы для подкожных инъекций, прокалывающей кожу в поисках вены. Мне было больно, и в то же время хотелось пожалеть его. В такие моменты я видела отца насквозь и еще отчетливее понимала, насколько он на самом деле сломлен.

– Ради наших чувств, Маржан, мир не замирает на месте, – произнес он.

Его английский был бы безупречен, если бы не акцент, из-за которого гласная «у» в слове «чувств» звучала дольше и протяжнее, а буква «р» в слове «мир» не была такой звучной.

– Мир ничего тебе не должен. И меньше всего – объяснений.

Договорив, он снова отпил кофе и не сказал больше ни слова. Я попробовала дожарить вафли и сожгла их. На вкус вышло ужасно, и я весь день злилась.

После школы я раздраженно покрутила педали велосипеда в сторону клиники. Я всегда бывала там после уроков, независимо от настроения, – даже злясь на отца, я все равно любила проводить время с животными. Зайдя внутрь, я увидела, что вестибюль был полон людей, смотровые пустовали, а процедурный кабинет погрузился в хаос бурной деятельности.

– Немецкий боксер наелся крысиного яда, – сообщила одна из фельдшеров, проходя мимо меня со стопкой только что продезинфицированных полотенец.

Я заперлась в пустующем отцовском кабинете и начала делать домашнее задание. Через некоторое время туда вошел одетый в белый халат папа. Его волосы растрепались чуть сильнее обычного, сам он выглядел немного более измученным, чем всегда.

– Пошли со мной, – произнес он.

Папа провел меня по коридору и остановился у дверей третьей смотровой.

– Открывай дверь медленно, – тихо сказал он. – И закрой ее за нами.

Свет внутри был тусклым, со смотрового стола донесся тяжелый вздох: «Уф». Мгновение спустя он повторился. На столе лежала сука немецкого боксера, глаза ее были полузакрыты, язык свисал изо рта. Она была подключена к капельнице.

Папа, стараясь не издавать ни звука, выдвинул стул и поставил его рядом со столом. Он осторожно присел и кивнул мне, чтобы я принесла еще один стул и присоединилась к нему.